Неточные совпадения
Очень может быть, что я далеко переценил его, что в этих едва обозначенных очерках схоронено так много только для меня одного; может, я гораздо больше читаю, чем написано; сказанное будит во мне сны, служит иероглифом,
к которому у меня есть ключ. Может, я один слышу, как под этими строками бьются духи… может, но оттого книга эта мне не меньше дорога. Она долго заменяла мне и людей и утраченное.
Пришло время и с нею расстаться.
Сенатора не было дома; Толочанов взошел при мне
к моему отцу и сказал ему, что он
пришел с ним проститься и просит его сказать Сенатору, что деньги, которых недостает, истратил он.
Пока человек идет скорым шагом вперед, не останавливаясь, не задумываясь, пока не
пришел к оврагу или не сломал себе шеи, он все полагает, что его жизнь впереди, свысока смотрит на прошедшее и не умеет ценить настоящего. Но когда опыт прибил весенние цветы и остудил летний румянец, когда он догадывается, что жизнь, собственно, прошла, а осталось ее продолжение, тогда он иначе возвращается
к светлым,
к теплым,
к прекрасным воспоминаниям первой молодости.
Не знаю, завидовал ли я его судьбе, — вероятно, немножко, — но я был горд тем, что она избрала меня своим поверенным, и воображал (по Вертеру), что это одна из тех трагических страстей, которая будет иметь великую развязку, сопровождаемую самоубийством, ядом и кинжалом; мне даже
приходило в голову идти
к нему и все рассказать.
Мало-помалу дело становилось вероятнее, запасы начинали отправляться: сахар, чай, разная крупа, вино — тут снова пауза, и, наконец, приказ старосте, чтоб
к такому-то дню
прислал столько-то крестьянских лошадей, — итак, едем, едем!
Часто мы ходили с Ником за город, у нас были любимые места — Воробьевы горы, поля за Драгомиловской заставой. Он
приходил за мной с Зонненбергом часов в шесть или семь утра и, если я спал, бросал в мое окно песок и маленькие камешки. Я просыпался, улыбаясь, и торопился выйти
к нему.
В одном-то из них дозволялось жить бесприютному Карлу Ивановичу с условием ворот после десяти часов вечера не отпирать, — условие легкое, потому что они никогда и не запирались; дрова покупать, а не брать из домашнего запаса (он их действительно покупал у нашего кучера) и состоять при моем отце в должности чиновника особых поручений, то есть
приходить поутру с вопросом, нет ли каких приказаний, являться
к обеду и
приходить вечером, когда никого не было, занимать повествованиями и новостями.
В последний день масленицы все люди, по старинному обычаю,
приходили вечером просить прощения
к барину; в этих торжественных случаях мой отец выходил в залу, сопровождаемый камердинером. Тут он делал вид, будто не всех узнает.
Но, несмотря на это, опальный университет рос влиянием, в него как в общий резервуар вливались юные силы России со всех сторон, из всех слоев; в его залах они очищались от предрассудков, захваченных у домашнего очага,
приходили к одному уровню, братались между собой и снова разливались во все стороны России, во все слои ее.
— Ха, ха, ха, — как я узнаю моего учителя физиологии и материализма, — сказал я ему, смеясь от души, — ваше замечание так и напомнило мне те блаженные времена, когда я
приходил к вам, вроде гетевского Вагнера, надоедать моим идеализмом и выслушивать не без негодования ваши охлаждающие сентенции.
Вид его был так назидателен, что какой-то студент из семинаристов,
приходя за табелью, подошел
к нему под благословение и постоянно называл его «отец ректор».
Когда он, бывало,
приходил в нашу аудиторию или с деканом Чумаковым, или с Котельницким, который заведовал шкапом с надписью «Materia Medica», [Медицинское вещество (лат.).] неизвестно зачем проживавшим в математической аудитории, или с Рейсом, выписанным из Германии за то, что его дядя хорошо знал химию, — с Рейсом, который, читая по-французски, называл светильню — baton de coton, [хлопчатобумажной палкой вместо: «cordon de coton» — хлопчатобумажным фитилем (фр.).] яд — рыбой (poisson [Яд — poison; рыба — poisson (фр.).]), а слово «молния» так несчастно произносил, что многие думали, что он бранится, — мы смотрели на них большими глазами, как на собрание ископаемых, как на последних Абенсерагов, представителей иного времени, не столько близкого
к нам, как
к Тредьяковскому и Кострову, — времени, в котором читали Хераскова и Княжнина, времени доброго профессора Дильтея, у которого были две собачки: одна вечно лаявшая, другая никогда не лаявшая, за что он очень справедливо прозвал одну Баваркой, [Болтушкой (от фр. bavard).] а другую Пруденкой.
Одной февральской ночью, часа в три, жена Вадима
прислала за мной; больному было тяжело, он спрашивал меня, я подошел
к нему и тихо взял его за руку, его жена назвала меня, он посмотрел долго, устало, не узнал и закрыл глаза.
Пока еще не разразилась над нами гроза, мой курс
пришел к концу. Обыкновенные хлопоты, неспаные ночи для бесполезных мнемонических пыток, поверхностное учение на скорую руку и мысль об экзамене, побеждающая научный интерес, все это — как всегда. Я писал астрономическую диссертацию на золотую медаль и получил серебряную. Я уверен, что я теперь не в состоянии был бы понять того, что тогда писал и что стоило вес серебра.
Вечером мы
пришли к Сатину.
Посмотрев Миньону и решившись еще раз
прийти ее посмотреть вечером, мы отправились обедать
к «Яру». У меня был золотой, и у Огарева около того же. Мы тогда еще были совершенные новички и потому, долго обдумывая, заказали ouka au shampagne, [уху на шампанском (фр.).] бутылку рейнвейна и какой-то крошечной дичи, в силу чего мы встали из-за обеда, ужасно дорогого, совершенно голодные и отправились опять смотреть Миньону.
Раз весною 1834 года
пришел я утром
к Вадиму, ни его не было дома, ни его братьев и сестер. Я взошел наверх в небольшую комнату его и сел писать.
Бродя по улицам, мне наконец
пришел в голову один приятель, которого общественное положение ставило в возможность узнать, в чем дело, а может, и помочь. Он жил страшно далеко, на даче за Воронцовским полем; я сел на первого извозчика и поскакал
к нему. Это был час седьмой утра.
— Тут нет места хотеть или не хотеть, — отвечал он, — только я сомневаюсь, чтоб Орлов мог много сделать; после обеда пройдите в кабинет, я его приведу
к вам. Так вот, — прибавил он, помолчав, — и ваш черед
пришел; этот омут всех утянет.
К утру канцелярия начала наполняться; явился писарь, который продолжал быть пьяным с вчерашнего дня, — фигура чахоточная, рыжая, в прыщах, с животно-развратным выражением в лице. Он был во фраке кирпичного цвета, прескверно сшитом, нечистом, лоснящемся. Вслед за ним
пришел другой, в унтер-офицерской шинели, чрезвычайно развязный. Он тотчас обратился ко мне с вопросом...
Через неделю или две снова
пришел рябенький квартальный и снова привез меня
к Цынскому.
А капитан на другой день
к офицеру
пришел и говорит: «Вы не гневайтесь на молдаванку, мы ее немножко позадержали, она, то есть, теперь в реке, а с вами, дескать, прогуляться можно на сабле или на пистолях, как угодно».
— Я, — сказал он, —
пришел поговорить с вами перед окончанием ваших показаний. Давнишняя связь моего покойного отца с вашим заставляет меня принимать в вас особенное участие. Вы молоды и можете еще сделать карьеру; для этого вам надобно выпутаться из дела… а это зависит, по счастию, от вас. Ваш отец очень принял
к сердцу ваш арест и живет теперь надеждой, что вас выпустят; мы с князем Сергием Михайловичем сейчас говорили об этом и искренно готовы многое сделать; дайте нам средства помочь.
Гааз жил в больнице.
Приходит к нему перед обедом какой-то больной посоветоваться. Гааз осмотрел его и пошел в кабинет что-то прописать. Возвратившись, он не нашел ни больного, ни серебряных приборов, лежавших на столе. Гааз позвал сторожа и спросил, не входил ли кто, кроме больного? Сторож смекнул дело, бросился вон и через минуту возвратился с ложками и пациентом, которого он остановил с помощию другого больничного солдата. Мошенник бросился в ноги доктору и просил помилования. Гааз сконфузился.
… В Перми меня привезли прямо
к губернатору. У него был большой съезд, в этот день венчали его дочь с каким-то офицером. Он требовал, чтоб я взошел, и я должен был представиться всему пермскому обществу в замаранном дорожном архалуке, в грязи и пыли. Губернатор, потолковав всякий вздор, запретил мне знакомиться с сосланными поляками и велел на днях
прийти к нему, говоря, что он тогда сыщет мне занятие в канцелярии.
— Это так, вертопрахи, — говорил он, — конечно, они берут, без этого жить нельзя, но, то есть, эдак ловкости или знания закона и не спрашивайте. Я расскажу вам, для примера, об одном приятеле. Судьей был лет двадцать, в прошедшем году помре, — вот был голова! И мужики его лихом не поминают, и своим хлеба кусок оставил. Совсем особенную манеру имел.
Придет, бывало, мужик с просьбицей, судья сейчас пускает
к себе, такой ласковый, веселый.
— Так вот я, батюшка,
к тебе и
пришел, — говорит мужик не своим голосом.
Вот этот-то народный праздник,
к которому крестьяне привыкли веками, переставил было губернатор, желая им потешить наследника, который должен был приехать 19 мая; что за беда, кажется, если Николай-гость тремя днями раньше
придет к хозяину? На это надобно было согласие архиерея; по счастию, архиерей был человек сговорчивый и не нашел ничего возразить против губернаторского намерения отпраздновать 23 мая 19-го.
Оригинальная мысль приучать
к гласности в стране молчания и немоты
пришла в голову министру внутренних дел Блудову.
Дома она тотчас велела приготовить разные спирты и капустные листы (она их привязывала
к голове) для того, чтобы иметь под рукой все, что надобно, когда
придет страшная весть.
Княгиня была постоянно строга, взыскательна, нетерпелива и держала себя слишком далеко от сироты, чтоб ей в голову
пришло приютиться
к ней, отогреться, утешиться в ее близости или поплакать.
Тогда больная, припав
к матери, с горькими слезами просила сходить за барышней, чтоб она
пришла сама благословить ее образом на тот свет.
Когда она
пришла к ней, больная взяла ее руку, приложила
к своему лбу и повторяла: «Молитесь обо мне, молитесь!» Молодая девушка, сама вся в слезах, начала вполслуха молитву — больная отошла в продолжение этого времени.
В Перми я не успел оглядеться, там только хозяйка дома,
к которой я
пришел нанимать квартиру, спрашивала меня, нужен ли мне огород и держу ли я корову!
Вечером я
пришел к ним, — ни слова о портрете. Если б муж был умнее, он должен бы был догадаться о том, что было; но он не был умнее. Я взглядом поблагодарил ее, она улыбкой отвечала мне.
Вскоре они переехали в другую часть города. Первый раз, когда я
пришел к ним, я застал соседку одну в едва меблированной зале; она сидела за фортепьяно, глаза у нее были сильно заплаканы. Я просил ее продолжать; но музыка не шла, она ошибалась, руки дрожали, цвет лица менялся.
—
Приди же —
приди! — шептал я ей на ухо, первый раз так обращаясь
к ней.
Часто вечером уходил я
к Паулине, читал ей пустые повести, слушал ее звонкий смех, слушал, как она нарочно для меня пела — «Das Mädchen aus der Fremde», под которой я и она понимали другую деву чужбины, и облака рассеивались, на душе мне становилось искренно весело, безмятежно спокойно, и я с миром уходил домой, когда аптекарь, окончив последнюю микстуру и намазав последний пластырь,
приходил надоедать мне вздорными политическими расспросами, — не прежде, впрочем, как выпивши его «лекарственной» и закусивши герингсалатом, [салатом с селедкой (от нем.
Мирная жизнь моя во Владимире скоро была возмущена вестями из Москвы, которые теперь
приходили со всех сторон. Они сильно огорчали меня. Для того чтоб сделать их понятными, надобно воротиться
к 1834 году.
Оно пришлось так невзначай, что старик не нашелся сначала, стал объяснять все глубокие соображения, почему он против моего брака, и потом уже, спохватившись, переменил тон и спросил Кетчера, с какой он стати
пришел к нему говорить о деле, до него вовсе не касающемся.
На другой день утром мы нашли в зале два куста роз и огромный букет. Милая, добрая Юлия Федоровна (жена губернатора), принимавшая горячее участие в нашем романе,
прислала их. Я обнял и расцеловал губернаторского лакея, и потом мы поехали
к ней самой. Так как приданое «молодой» состояло из двух платьев, одного дорожного и другого венчального, то она и отправилась в венчальном.
Так бедствовали мы и пробивались с год времени. Химик
прислал десять тысяч ассигнациями, из них больше шести надобно было отдать долгу, остальные сделали большую помощь. Наконец и отцу моему надоело брать нас, как крепость, голодом, он, не прибавляя
к окладу, стал
присылать денежные подарки, несмотря на то что я ни разу не заикнулся о деньгах после его знаменитого distinguo! [различаю, провожу различие (лат.).]
Часто, выбившись из сил,
приходил он отдыхать
к нам; лежа на полу с двухлетним ребенком, он играл с ним целые часы. Пока мы были втроем, дело шло как нельзя лучше, но при звуке колокольчика судорожная гримаса пробегала по лицу его, и он беспокойно оглядывался и искал шляпу; потом оставался, по славянской слабости. Тут одно слово, замечание, сказанное не по нем, приводило
к самым оригинальным сценам и спорам…
Раз
приходит он обедать
к одному литератору на Страстной неделе, подают постные блюда.
Красов, окончив курс, как-то поехал в какую-то губернию
к помещику на кондицию, но жизнь с патриархальным плантатором так его испугала, что он
пришел пешком назад в Москву, с котомкой за спиной, зимою в обозе чьих-то крестьян.
Дубельт
прислал за мной, чтоб мне сказать, что граф Бенкендорф требует меня завтра в восемь часов утра
к себе для объявления мне высочайшей воли!
Есть удивительная книга, которая поневоле
приходит в голову, когда говоришь об Ольге Александровне. Это «Записки» княгини Дашковой, напечатанные лет двадцать тому назад в Лондоне.
К этой книге приложены «Записки» двух сестер Вильмот, живших у Дашковой между 1805 и 1810 годами. Обе — ирландки, очень образованные и одаренные большим талантом наблюдения. Мне чрезвычайно хотелось бы, чтоб их письма и «Записки» были известны у нас.
В двенадцать
приходил военный губернатор; не обращая никакого внимания на советников, он шел прямо в угол и там ставил свою саблю, потом, посмотревши в окно и поправив волосы, он подходил
к своим креслам и кланялся присутствующим.
Да и «благословенный» Александр умер. Не зная, что будет далее, эти изверги сделали последнее усилие и добрались до виновного; его, разумеется, приговорили
к кнуту. Середь торжества следопроизводителей
пришел приказ Николая отдать их под суд и остановить все дело.
Ошибка славян состояла в том, что им кажется, что Россия имела когда-то свойственное ей развитие, затемненное разными событиями и, наконец, петербургским периодом. Россия никогда не имела этого развития и не могла иметь. То, что
приходит теперь
к сознанию у нас, то, что начинает мерцать в мысли, в предчувствии, то, что существовало бессознательно в крестьянской избе и на поле, то теперь только всходит на пажитях истории, утучненных кровью, слезами и потом двадцати поколений.