Неточные совпадения
Мортье вспомнил, что он знал моего отца в Париже, и доложил Наполеону; Наполеон велел на другое утро представить его
себе. В синем поношенном полуфраке с бронзовыми пуговицами, назначенном для охоты, без парика, в сапогах, несколько дней не чищенных, в черном белье и с небритой бородой, мой отец — поклонник приличий и строжайшего этикета — явился в тронную залу Кремлевского дворца
по зову императора французов.
Будучи в отставке, он,
по газетам приравнивая к
себе повышение своих сослуживцев, покупал ордена, им данные, и клал их на столе как скорбное напоминанье: чем и чем он мог бы быть изукрашен!
Лет до десяти я не замечал ничего странного, особенного в моем положении; мне казалось естественно и просто, что я живу в доме моего отца, что у него на половине я держу
себя чинно, что у моей матери другая половина, где я кричу и шалю сколько душе угодно. Сенатор баловал меня и дарил игрушки, Кало носил на руках, Вера Артамоновна одевала меня, клала спать и мыла в корыте, m-me Прово водила гулять и говорила со мной по-немецки; все шло своим порядком, а между тем я начал призадумываться.
— Разумеется, — добавляла Вера Артамоновна, — да вот что связало
по рукам и ногам, — и она указывала спичками чулка на меня. — Взять с
собой — куда? к чему? — покинуть здесь одного, с нашими порядками, это и вчуже жаль!
Отец мой видел в этом двойную пользу: во-первых, что я скорее выучусь по-французски, а сверх того, что я занят, то есть сижу смирно и притом у
себя в комнате.
Теперь вообразите
себе мою небольшую комнатку, печальный зимний вечер, окна замерзли, и с них течет вода
по веревочке, две сальные свечи на столе и наш tête-à-tête. [разговор наедине (фр.).] Далес на сцене еще говорил довольно естественно, но за уроком считал своей обязанностью наиболее удаляться от натуры в своей декламации. Он читал Расина как-то нараспев и делал тот пробор, который англичане носят на затылке, на цезуре каждого стиха, так что он выходил похожим на надломленную трость.
Учители, ходящие
по билетам, опаздывающие
по непредвидимым причинам и уходящие слишком рано
по обстоятельствам, не зависящим от их воли, строят немцу куры, и он при всей безграмотности начинает
себя считать ученым.
На его место поступил брауншвейг-вольфенбюттельский солдат (вероятно, беглый) Федор Карлович, отличавшийся каллиграфией и непомерным тупоумием. Он уже был прежде в двух домах при детях и имел некоторый навык, то есть придавал
себе вид гувернера, к тому же он говорил по-французски на «ши», с обратным ударением. [Англичане говорят хуже немцев по-французски, но они только коверкают язык, немцы оподляют его. (Прим. А. И. Герцена.)]
Я ее полюбил за то особенно, что она первая стала обращаться со мной по-человечески, то есть не удивлялась беспрестанно тому, что я вырос, не спрашивала, чему учусь и хорошо ли учусь, хочу ли в военную службу и в какой полк, а говорила со мной так, как люди вообще говорят между
собой, не оставляя, впрочем, докторальный авторитет, который девушки любят сохранять над мальчиками несколько лет моложе их.
Мой отец
по воспитанию,
по гвардейской службе,
по жизни и связям принадлежал к этому же кругу; но ему ни его нрав, ни его здоровье не позволяли вести до семидесяти лет ветреную жизнь, и он перешел в противуположную крайность. Он хотел
себе устроить жизнь одинокую, в ней его ждала смертельная скука, тем более что он только для
себя хотел ее устроить. Твердая воля превращалась в упрямые капризы, незанятые силы портили нрав, делая его тяжелым.
Ко всему остальному, он уверил
себя, что он опасно болен, и беспрестанно лечился; сверх домового лекаря, к нему ездили два или три доктора, и он делал,
по крайней мере, три консилиума в год.
Весь медицинский факультет, студенты и лекаря en masse [в полном составе (фр.).] привели
себя в распоряжение холерного комитета; их разослали
по больницам, и они остались там безвыходно до конца заразы.
В 1830, в августе, мы поехали в Васильевское, останавливались,
по обыкновению, в радклиффовском замке Перхушкова и собирались, покормивши
себя и лошадей, ехать далее.
Присланный на казенный счет, не
по своей воле, он был помещен в наш курс, мы познакомились с ним, он вел
себя скромно и печально, никогда мы не слыхали от него ни одного резкого слова, но никогда не слыхали и ни одного слабого.
Собирались мы по-прежнему всего чаще у Огарева. Больной отец его переехал на житье в свое пензенское именье. Он жил один в нижнем этаже их дома у Никитских ворот. Квартира его была недалека от университета, и в нее особенно всех тянуло. В Огареве было то магнитное притяжение, которое образует первую стрелку кристаллизации во всякой массе беспорядочно встречающихся атомов, если только они имеют между
собою сродство. Брошенные куда бы то ни было, они становятся незаметно сердцем организма.
Я сел на место частного пристава и взял первую бумагу, лежавшую на столе, — билет на похороны дворового человека князя Гагарина и медицинское свидетельство, что он умер
по всем правилам науки. Я взял другую — полицейский устав. Я пробежал его и нашел в нем статью, в которой сказано: «Всякий арестованный имеет право через три дня после ареста узнать причину оного и быть выпущен». Эту статью я
себе заметил.
Я имею отвращение к людям, которые не умеют, не хотят или не дают
себе труда идти далее названия, перешагнуть через преступление, через запутанное, ложное положение, целомудренно отворачиваясь или грубо отталкивая. Это делают обыкновенно отвлеченные, сухие, себялюбивые, противные в своей чистоте натуры или натуры пошлые, низшие, которым еще не удалось или не было нужды заявить
себя официально: они
по сочувствию дома на грязном дне, на которое другие упали.
У него было с
собой две-три рубашки и больше ничего. В Англии всякого колодника, приводимого в тюрьму, тотчас
по приходе сажают в ванну, у нас берут предварительные меры против чистоты.
Для какого-то непонятного контроля и порядка он приказывал всем сосланным на житье в Пермь являться к
себе в десять часов утра
по субботам. Он выходил с трубкой и с листом, поверял, все ли налицо, а если кого не было, посылал квартального узнавать о причине, ничего почти ни с кем не говорил и отпускал. Таким образом, я в его зале перезнакомился со всеми поляками, с которыми он предупреждал, чтоб я не был знаком.
В Вильне был в то время начальником, со стороны победоносного неприятеля, тот знаменитый ренегат Муравьев, который обессмертил
себя историческим изречением, что «он принадлежит не к тем Муравьевым, которых вешают, а к тем, которые вешают». Для узкого мстительного взгляда Николая люди раздражительного властолюбия и грубой беспощадности были всего пригоднее,
по крайней мере всего симпатичнее.
В начале царствования Александра в Тобольск приезжал какой-то ревизор. Ему нужны были деловые писаря, кто-то рекомендовал ему Тюфяева. Ревизор до того был доволен им, что предложил ему ехать с ним в Петербург. Тогда Тюфяев, у которого,
по собственным словам, самолюбие не шло дальше места секретаря в уездном суде, иначе оценил
себя и с железной волей решился сделать карьеру.
Он был давно сердит на какого-то мещанина, поймал его как-то у
себя в доме, связал
по рукам и ногам и вырвал у него зуб.
Восточная Сибирь управляется еще больше спустя рукава. Это уж так далеко, что и вести едва доходят до Петербурга. В Иркутске генерал-губернатор Броневский любил палить в городе из пушек, когда «гулял». А другой служил пьяный у
себя в доме обедню в полном облачении и в присутствии архиерея.
По крайней мере, шум одного и набожность другого не были так вредны, как осадное положение Пестеля и неусыпная деятельность Капцевича.
Между моими знакомыми был один почтенный старец, исправник, отрешенный
по сенаторской ревизии от дел. Он занимался составлением просьб и хождением
по делам, что именно было ему запрещено. Человек этот, начавший службу с незапамятных времен, воровал, подскабливал, наводил ложные справки в трех губерниях, два раза был под судом и проч. Этот ветеран земской полиции любил рассказывать удивительные анекдоты о самом
себе и своих сослуживцах, не скрывая своего презрения к выродившимся чиновникам нового поколения.
Русские крестьяне неохотно сажали картофель, как некогда крестьяне всей Европы, как будто инстинкт говорил народу, что это дрянная пища, не дающая ни сил, ни здоровья. Впрочем, у порядочных помещиков и во многих казенных деревнях «земляные яблоки» саживались гораздо прежде картофельного террора. Но русскому правительству то-то и противно, что делается само
собою. Все надобно, чтоб делалось из-под палки,
по флигельману,
по темпам.
Замечательно, что Киселев проезжал
по Козьмодемьянску во время суда. Можно было бы, кажется, завернуть в военную комиссию или позвать к
себе майора.
Наследник едет
по России, чтоб
себя ей показать и ее посмотреть!
Верстах в восьмидесяти от Нижнего взошли мы, то есть я и мой камердинер Матвей, обогреться к станционному смотрителю. На дворе было очень морозно и к тому же ветрено. Смотритель, худой, болезненный и жалкой наружности человек, записывал подорожную, сам
себе диктуя каждую букву и все-таки ошибаясь. Я снял шубу и ходил
по комнате в огромных меховых сапогах, Матвей грелся у каленой печи, смотритель бормотал, деревянные часы постукивали разбитым и слабым звуком…
А спондей английских часов продолжал отмеривать дни, часы, минуты… и наконец домерил до роковой секунды; старушка раз, вставши, как-то дурно
себя чувствовала; прошлась
по комнатам — все нехорошо; кровь пошла у нее носом и очень обильно, она была слаба, устала, прилегла, совсем одетая, на своем диване, спокойно заснула… и не просыпалась. Ей было тогда за девяносто лет.
…Две молодые девушки (Саша была постарше) вставали рано
по утрам, когда все в доме еще спало, читали Евангелие и молились, выходя на двор, под чистым небом. Они молились о княгине, о компаньонке, просили бога раскрыть их души; выдумывали
себе испытания, не ели целые недели мяса, мечтали о монастыре и о жизни за гробом.
Мало-помалу слезы ее становились реже, улыбка светилась
по временам из-за них; отчаянье ее превращалось в томную грусть; скоро ей сделалось страшно за прошедшее, она боролась с
собой и отстаивала его против настоящего из сердечного point d'honneur'a, [собственного понятия о чести (фр.).] как воин отстаивает знамя, понимая, что сражение потеряно.
По счастию, меня ссылали, времени перед княгиней было много. «Да и где это Пермь, Вятка — верно, он там
себе свернет шею или ему свернут ее, а главное, там он ее забудет».
Высокий ростом, с волосами странно разбросанными, без всякого единства прически, с резким лицом, напоминающим ряд членов Конвента 93 года, а всего более Мара, с тем же большим ртом, с тою же резкой чертой пренебрежения на губах и с тем же грустно и озлобленно печальным выражением; к этому следует прибавить очки, шляпу с широкими полями, чрезвычайную раздражительность, громкий голос, непривычку
себя сдерживать и способность,
по мере негодования, поднимать брови все выше и выше.
— Ну, вот видите, — сказал мне Парфений, кладя палец за губу и растягивая
себе рот, зацепивши им за щеку, одна из его любимых игрушек. — Вы человек умный и начитанный, ну, а старого воробья на мякине вам не провести. У вас тут что-то неладно; так вы, коли уже пожаловали ко мне, лучше расскажите мне ваше дело
по совести, как на духу. Ну, я тогда прямо вам и скажу, что можно и чего нельзя, во всяком случае, совет дам не к худу.
Помню я, что еще во времена студентские мы раз сидели с Вадимом за рейнвейном, он становился мрачнее и мрачнее и вдруг, со слезами на глазах, повторил слова Дон Карлоса, повторившего, в свою очередь, слова Юлия Цезаря: «Двадцать три года, и ничего не сделано для бессмертия!» Его это так огорчило, что он изо всей силы ударил ладонью
по зеленой рюмке и глубоко разрезал
себе руку.
Побранившись месяца два с Кетчером, который, будучи прав в фонде, [в сущности (от фр. au fond).] был постоянно неправ в форме, и, восстановив против
себя несколько человек, может, слишком обидчивых
по материальному положению, она наконец очутилась лицом к лицу со мной.
Без возражений, без раздражения он не хорошо говорил, но когда он чувствовал
себя уязвленным, когда касались до его дорогих убеждений, когда у него начинали дрожать мышцы щек и голос прерываться, тут надобно было его видеть: он бросался на противника барсом, он рвал его на части, делал его смешным, делал его жалким и
по дороге с необычайной силой, с необычайной поэзией развивал свою мысль.
В тридцатых годах убеждения наши были слишком юны, слишком страстны и горячи, чтоб не быть исключительными. Мы могли холодно уважать круг Станкевича, но сблизиться не могли. Они чертили философские системы, занимались анализом
себя и успокоивались в роскошном пантеизме, из которого не исключалось христианство. Мы мечтали о том, как начать в России новый союз
по образцу декабристов, и самую науку считали средством. Правительство постаралось закрепить нас в революционных тенденциях наших.
— Разумеется… ну, а так как место зависит от меня и вам, вероятно, все равно, в который из этих городов я вас назначу, то я вам дам первую ваканцию советника губернского правления, то есть высшее место, которое вы
по чину можете иметь. Шейте
себе мундир с шитым воротником, — добавил он шутя.
Мать, не понимая глупого закона, продолжала просить, ему было скучно, женщина, рыдая, цеплялась за его ноги, и он сказал, грубо отталкивая ее от
себя: «Да что ты за дура такая, ведь по-русски тебе говорю, что я ничего не могу сделать, что же ты пристаешь».
В ней есть доля страсти, заставлявшая меня плакать в 1846 и обвинять
себя в бессилии разорвать связь, которая, по-видимому, не могла продолжаться.
Я раза два останавливался, чтоб отдохнуть и дать улечься мыслям и чувствам, и потом снова читал и читал. И это напечатано по-русски неизвестным автором… я боялся, не сошел ли я с ума. Потом я перечитывал «Письмо» Витбергу, потом Скворцову, молодому учителю вятской гимназии, потом опять
себе.
Были иные всходы, подседы, еще не совсем известные самим
себе, еще ходившие с раскрытой шеей à l'enfant [как дети (фр.).] или учившиеся
по пансионам и лицеям; были молодые литераторы, начинавшие пробовать свои силы и свое перо, но все это еще было скрыто и не в том мире, в котором жил Чаадаев.
Восприимчивый характер славян, их женственность, недостаток самодеятельности и большая способность усвоения и пластицизма делают их
по преимуществу народом, нуждающимся в других народах, они не вполне довлеют
себе.
— Ну, вы,
по крайней мере, последовательны; однако как человеку надобно свихнуть
себе душу, чтоб примириться с этими печальными выводами вашей науки и привыкнуть к ним!
«Киреевские, Хомяков и Аксаков сделали свое дело; долго ли, коротко ли они жили, но, закрывая глаза, они могли сказать
себе с полным сознанием, что они сделали то, что хотели сделать, и если они не могли остановить фельдъегерской тройки, посланной Петром и в которой сидит Бирон и колотит ямщика, чтоб тот скакал
по нивам и давил людей, то они остановили увлеченное общественное мнение и заставили призадуматься всех серьезных людей.
Представьте
себе оранжерейного юношу, хоть того, который описал
себя в «The Dream»; [«Сон» (англ.).] представьте его
себе лицом к лицу с самым скучным, с самым тяжелым обществом, лицом к лицу с уродливым минотавром английской жизни, неловко спаянным из двух животных: одного дряхлого, другого
по колена в топком болоте, раздавленного, как Кариатида, постоянно натянутые мышцы которой не дают ни капли крови мозгу.
Два врага, обезображенные голодом, умерли, их съели какие-нибудь ракообразные животные… корабль догнивает — смоленый канат качается
себе по мутным волнам в темноте, холод страшный, звери вымирают, история уже умерла, и место расчищено для новой жизни: наша эпоха зачислится в четвертую формацию, то есть если новый мир дойдет до того, что сумеет считать до четырех.
Во-первых, нам известен только один верхний, образованный слой Европы, который накрывает
собой тяжелый фундамент народной жизни, сложившийся веками, выведенный инстинктом,
по законам, мало известным в самой Европе.
По совету Ротшильда я купил
себе американских бумаг, несколько французских и небольшой дом на улице Амстердам, занимаемый Гаврской гостиницей.