Неточные совпадения
В Лондоне не было ни
одного близкого мне человека. Были люди, которых я уважал, которые уважали меня, но близкого никого. Все подходившие, отходившие, встречавшиеся занимались
одними общими интересами, делами всего человечества,
по крайней мере делами целого народа; знакомства их были, так сказать, безличные. Месяцы проходили, и ни
одного слова о том, о чем хотелось поговорить.
Тон «Записок
одного молодого человека» до того был розен, что я не мог ничего взять из них; они принадлежат молодому времени, они должны остаться сами
по себе.
За домом, знаете, большой сад, мы туда, думаем, там останемся сохранны; сели, пригорюнившись, на скамеечках, вдруг откуда ни возьмись ватага солдат, препьяных,
один бросился с Павла Ивановича дорожный тулупчик скидывать; старик не дает, солдат выхватил тесак да
по лицу его и хвать, так у них до кончины шрам и остался; другие принялись за нас,
один солдат вырвал вас у кормилицы, развернул пеленки, нет ли-де каких ассигнаций или брильянтов, видит, что ничего нет, так нарочно, озорник, изодрал пеленки, да и бросил.
Таково было мое первое путешествие
по России; второе было без французских уланов, без уральских казаков и военнопленных, — я был
один, возле меня сидел пьяный жандарм.
С месяц отец мой оставался арестованным в доме Аракчеева; к нему никого не пускали;
один С. С. Шишков приезжал
по приказанию государя расспросить о подробностях пожара, вступления неприятеля и о свидании с Наполеоном; он был первый очевидец, явившийся в Петербург.
Кало часа
по два показывал мне
одни и те же изображения, повторяя те же объяснения в тысячный раз.
Он никогда не бывал дома. Он заезжал в день две четверки здоровых лошадей:
одну утром,
одну после обеда. Сверх сената, который он никогда не забывал, опекунского совета, в котором бывал два раза в неделю, сверх больницы и института, он не пропускал почти ни
один французский спектакль и ездил раза три в неделю в Английский клуб. Скучать ему было некогда, он всегда был занят, рассеян, он все ехал куда-нибудь, и жизнь его легко катилась на рессорах
по миру оберток и переплетов.
— Разумеется, — добавляла Вера Артамоновна, — да вот что связало
по рукам и ногам, — и она указывала спичками чулка на меня. — Взять с собой — куда? к чему? — покинуть здесь
одного, с нашими порядками, это и вчуже жаль!
Он не пропускал ни
одного движения, ни
одного слова, чтоб не разбранить мальчишек; к словам нередко прибавлял он и тумак или «ковырял масло», то есть щелкал как-то хитро и искусно, как пружиной, большим пальцем и мизинцем
по голове.
Сверх передней и девичьей, было у меня еще
одно рассеяние, и тут,
по крайней мере, не было мне помехи. Я любил чтение столько же, сколько не любил учиться. Страсть к бессистемному чтению была вообще
одним из главных препятствий серьезному учению. Я, например, прежде и после терпеть не мог теоретического изучения языков, но очень скоро выучивался кой-как понимать и болтать с грехом пополам, и на этом останавливался, потому что этого было достаточно для моего чтения.
Один из первых анекдотов, разнесшихся
по городу, больше нежели подтверждал мнение гвардейцев.
Не знаю, завидовал ли я его судьбе, — вероятно, немножко, — но я был горд тем, что она избрала меня своим поверенным, и воображал (
по Вертеру), что это
одна из тех трагических страстей, которая будет иметь великую развязку, сопровождаемую самоубийством, ядом и кинжалом; мне даже приходило в голову идти к нему и все рассказать.
Он до конца жизни писал свободнее и правильнее по-французски, нежели по-русски, он a la lettre [буквально (фр.).] не читал ни
одной русской книги, ни даже Библии.
В десятом часу утра камердинер, сидевший в комнате возле спальной, уведомлял Веру Артамоновну, мою экс-нянюшку, что барин встает. Она отправлялась приготовлять кофей, который он пил
один в своем кабинете. Все в доме принимало иной вид, люди начинали чистить комнаты,
по крайней мере показывали вид, что делают что-нибудь. Передняя, до тех пор пустая, наполнялась, даже большая ньюфаундлендская собака Макбет садилась перед печью и, не мигая, смотрела в огонь.
Дмитрий Иванович Пименов, статский советник
по чину, был
один из начальников Шереметевского странноприимного дома, и притом занимался литературой.
— Ах, какая скука! Набоженство все! Не то, матушка, сквернит, что в уста входит, а что из-за уст; то ли есть, другое ли —
один исход; вот что из уст выходит — надобно наблюдать… пересуды да о ближнем. Ну, лучше ты обедала бы дома в такие дни, а то тут еще турок придет — ему пилав надобно, у меня не герберг [постоялый двор, трактир (от нем. Herberge).] a la carte. [Здесь: с податей
по карте (фр.).]
Особенно замечательно при этом, что он только
одну книгу и читал, и читал ее постоянно, лет десять, это Франкёров курс; но, воздержный
по характеру и не любивший роскоши, он не переходил известной страницы.
До семи лет было приказано водить меня за руку
по внутренней лестнице, которая была несколько крута; до одиннадцати меня мыла в корыте Вера Артамоновна; стало, очень последовательно — за мной, студентом, посылали слугу и до двадцати
одного года мне не позволялось возвращаться домой после половины одиннадцатого.
Когда он, бывало, приходил в нашу аудиторию или с деканом Чумаковым, или с Котельницким, который заведовал шкапом с надписью «Materia Medica», [Медицинское вещество (лат.).] неизвестно зачем проживавшим в математической аудитории, или с Рейсом, выписанным из Германии за то, что его дядя хорошо знал химию, — с Рейсом, который, читая по-французски, называл светильню — baton de coton, [хлопчатобумажной палкой вместо: «cordon de coton» — хлопчатобумажным фитилем (фр.).] яд — рыбой (poisson [Яд — poison; рыба — poisson (фр.).]), а слово «молния» так несчастно произносил, что многие думали, что он бранится, — мы смотрели на них большими глазами, как на собрание ископаемых, как на последних Абенсерагов, представителей иного времени, не столько близкого к нам, как к Тредьяковскому и Кострову, — времени, в котором читали Хераскова и Княжнина, времени доброго профессора Дильтея, у которого были две собачки:
одна вечно лаявшая, другая никогда не лаявшая, за что он очень справедливо прозвал
одну Баваркой, [Болтушкой (от фр. bavard).] а другую Пруденкой.
Я помню
одного студента-малороссиянина, кажется Фицхелаурова, который в начале холеры просился в отпуск
по важным семейным делам.
Присланный на казенный счет, не
по своей воле, он был помещен в наш курс, мы познакомились с ним, он вел себя скромно и печально, никогда мы не слыхали от него ни
одного резкого слова, но никогда не слыхали и ни
одного слабого.
Собирались мы по-прежнему всего чаще у Огарева. Больной отец его переехал на житье в свое пензенское именье. Он жил
один в нижнем этаже их дома у Никитских ворот. Квартира его была недалека от университета, и в нее особенно всех тянуло. В Огареве было то магнитное притяжение, которое образует первую стрелку кристаллизации во всякой массе беспорядочно встречающихся атомов, если только они имеют между собою сродство. Брошенные куда бы то ни было, они становятся незаметно сердцем организма.
Когда я возвратился, в маленьком доме царила мертвая тишина, покойник,
по русскому обычаю, лежал на столе в зале, поодаль сидел живописец Рабус, его приятель, и карандашом, сквозь слезы снимал его портрет; возле покойника молча, сложа руки, с выражением бесконечной грусти, стояла высокая женская фигура; ни
один артист не сумел бы изваять такую благородную и глубокую «Скорбь».
Полковник Шубинский, тихо и мягко, бархатной ступней подбиравшийся на место Лесовского, цепко ухватился за его слабость с нами, мы должны были послужить
одной из ступенек его повышения
по службе — и послужили.
Артистический период оставляет на дне души
одну страсть — жажду денег, и ей жертвуется вся будущая жизнь, других интересов нет; практические люди эти смеются над общими вопросами, презирают женщин (следствие многочисленных побед над побежденными
по ремеслу).
Бродя
по улицам, мне наконец пришел в голову
один приятель, которого общественное положение ставило в возможность узнать, в чем дело, а может, и помочь. Он жил страшно далеко, на даче за Воронцовским полем; я сел на первого извозчика и поскакал к нему. Это был час седьмой утра.
— Я прибавлю к словам священника
одно — запираться вам нельзя, если б вы и хотели. — Он указал на кипы бумаг, писем, портретов, с намерением разбросанных
по столу. —
Одно откровенное сознание может смягчить вашу участь; быть на воле или в Бобруйске, на Кавказе — это зависит от вас.
Спустя несколько месяцев прочел я в газетах, что государь, желая вознаградить двух невинно наказанных кнутом, приказал им выдать
по двести рублей за удар и снабдить особым паспортом, свидетельствующим их невинность, несмотря на клеймо. Это был зажигатель, говоривший к народу, и
один из его товарищей.
Жандарм светил нам, мы сошли с лестницы, прошли несколько шагов двором, взошли небольшой дверью в длинный коридор, освещенный
одним фонарем;
по обеим сторонам были небольшие двери,
одну из них отворил дежурный офицер; дверь вела в крошечную кордегардию, за которой была небольшая комнатка, сырая, холодная и с запахом подвала.
— Позвольте, — возразил я, — благо я здесь, вам напомнить, что вы, полковник, мне говорили, когда я был в последний раз в комиссии, что меня никто не обвиняет в деле праздника, а в приговоре сказано, что я
один из виновных
по этому делу. Тут какая-нибудь ошибка.
Спустя несколько дней я гулял
по пустынному бульвару, которым оканчивается в
одну сторону Пермь; это было во вторую половину мая, молодой лист развертывался, березы цвели (помнится, вся аллея была березовая), — и никем никого. Провинциалы наши не любят платонических гуляний. Долго бродя, я увидел наконец
по другую сторону бульвара, то есть на поле, какого-то человека, гербаризировавшего или просто рвавшего однообразные и скудные цветы того края. Когда он поднял голову, я узнал Цехановича и подошел к нему.
Со стороны жителей я не видал ни ненависти, ни особенного расположения к ним. Они смотрели на них как на посторонних — к тому же почти ни
один поляк не знал по-русски.
Когда он служил
по интендантской части, офицеры по-армейски преследовали его, и
один полковник вытянул его на улице в Вильне хлыстом…
Восточная Сибирь управляется еще больше спустя рукава. Это уж так далеко, что и вести едва доходят до Петербурга. В Иркутске генерал-губернатор Броневский любил палить в городе из пушек, когда «гулял». А другой служил пьяный у себя в доме обедню в полном облачении и в присутствии архиерея.
По крайней мере, шум
одного и набожность другого не были так вредны, как осадное положение Пестеля и неусыпная деятельность Капцевича.
Об этом Фигнере и Сеславине ходили целые легенды в Вятке. Он чудеса делал. Раз, не помню
по какому поводу, приезжал ли генерал-адъютант какой или министр, полицмейстеру хотелось показать, что он недаром носил уланский мундир и что кольнет шпорой не хуже другого свою лошадь. Для этого он адресовался с просьбой к
одному из Машковцевых, богатых купцов того края, чтоб он ему дал свою серую дорогую верховую лошадь. Машковцев не дал.
Между моими знакомыми был
один почтенный старец, исправник, отрешенный
по сенаторской ревизии от дел. Он занимался составлением просьб и хождением
по делам, что именно было ему запрещено. Человек этот, начавший службу с незапамятных времен, воровал, подскабливал, наводил ложные справки в трех губерниях, два раза был под судом и проч. Этот ветеран земской полиции любил рассказывать удивительные анекдоты о самом себе и своих сослуживцах, не скрывая своего презрения к выродившимся чиновникам нового поколения.
В церкви толкотня и странные предпочтения,
одна баба передает соседу свечку с точным поручением поставить «гостю», другая «хозяину». Вятские монахи и дьяконы постоянно пьяны во все время этой процессии. Они
по дороге останавливаются в больших деревнях, и мужики их потчуют на убой.
Когда я вышел садиться в повозку в Козьмодемьянске, сани были заложены по-русски: тройка в ряд,
одна в корню, две на пристяжке, коренная в дуге весело звонила колокольчиком.
Товарищ мой
по редакции был кандидат нашего университета и
одного со мною отделения.
…Куда природа свирепа к лицам. Что и что прочувствовалось в этой груди страдальца прежде, чем он решился своей веревочкой остановить маятник, меривший ему
одни оскорбления,
одни несчастия. И за что? За то, что отец был золотушен или мать лимфатична? Все это так. Но
по какому праву мы требуем справедливости, отчета, причин? — у кого? — у крутящегося урагана жизни?..
Княгиня удивлялась потом, как сильно действует на князя Федора Сергеевича крошечная рюмка водки, которую он пил официально перед обедом, и оставляла его покойно играть целое утро с дроздами, соловьями и канарейками, кричавшими наперерыв во все птичье горло; он обучал
одних органчиком, других собственным свистом; он сам ездил ранехонько в Охотный ряд менять птиц, продавать, прикупать; он был артистически доволен, когда случалось (да и то
по его мнению), что он надул купца… и так продолжал свою полезную жизнь до тех пор, пока раз поутру, посвиставши своим канарейкам, он упал навзничь и через два часа умер.
Княгиня осталась
одна. У нее были две дочери; она обеих выдала замуж, обе вышли не
по любви, а только чтоб освободиться от родительского гнета матери. Обе умерли после первых родов. Княгиня была действительно несчастная женщина, но несчастия скорее исказили ее нрав, нежели смягчили его. Она от ударов судьбы стала не кротче, не добрее, а жестче и угрюмее.
…Прошли недели две. Мужу было все хуже и хуже, в половину десятого он просил гостей удаляться, слабость, худоба и боль возрастали.
Одним вечером, часов в девять, я простился с больным. Р. пошла меня проводить. В гостиной полный месяц стлал
по полу три косые бледно-фиолетовые полосы. Я открыл окно, воздух был чист и свеж, меня так им и обдало.
Мы застали Р. в обмороке или в каком-то нервном летаргическом сне. Это не было притворством; смерть мужа напомнила ей ее беспомощное положение; она оставалась
одна с детьми в чужом городе, без денег, без близких людей. Сверх того, у ней бывали и прежде при сильных потрясениях эти нервные ошеломления, продолжавшиеся
по нескольку часов. Бледная, как смерть, с холодным лицом и с закрытыми глазами, лежала она в этих случаях, изредка захлебываясь воздухом и без дыхания в промежутках.
И вот мы
одни, то есть вдвоем, несемся
по Владимирской дороге.
— Ну, вот видите, — сказал мне Парфений, кладя палец за губу и растягивая себе рот, зацепивши им за щеку,
одна из его любимых игрушек. — Вы человек умный и начитанный, ну, а старого воробья на мякине вам не провести. У вас тут что-то неладно; так вы, коли уже пожаловали ко мне, лучше расскажите мне ваше дело
по совести, как на духу. Ну, я тогда прямо вам и скажу, что можно и чего нельзя, во всяком случае, совет дам не к худу.
Роковой день приближался, все становилось страшнее и страшнее. Я смотрел на доктора и на таинственное лицо «бабушки» с подобострастием. Ни Наташа, ни я, ни наша молодая горничная не смыслили ничего;
по счастию, к нам из Москвы приехала,
по просьбе моего отца, на это время
одна пожилая дама, умная, практическая и распорядительная. Прасковья Андреевна, видя нашу беспомощность, взяла самодержавно бразды правления, я повиновался, как негр.
Там соединили двадцать человек, которые должны прямо оттуда быть разбросаны
одни по казематам крепостей, другие —
по дальним городам, — все они провели девять месяцев в неволе.
Наконец смятение и тревога, окружавшие меня, вызванные мною, утихают; людей становится меньше около меня, и так как нам не
по дороге, я более и более остаюсь
один.
Все подходившие, отходившие, встречавшиеся занимались
одними общими интересами, делами всего человечества,
по крайней мере делами целого народа, знакомства их были, так сказать, безличные.