Неточные совпадения
Записки эти не первый опыт. Мне было
лет двадцать пять, когда я начинал писать что-то вроде воспоминаний. Случилось это так: переведенный из Вятки во Владимир — я ужасно скучал. Остановка перед Москвой дразнила меня, оскорбляла; я был в положении человека, сидящего на
последней станции без лошадей!
Несколько опытов мне не удались, — я их бросил. Наконец, перечитывая нынешним
летом одному из друзей юности мои
последние тетради, я сам узнал знакомые черты и остановился… труд мой был кончен!
В
год времени он все спустил: от капитала, приготовленного для взноса, до
последнего фартука.
Я забыл сказать, что «Вертер» меня занимал почти столько же, как «Свадьба Фигаро»; половины романа я не понимал и пропускал, торопясь скорее до страшной развязки, тут я плакал как сумасшедший. В 1839
году «Вертер» попался мне случайно под руки, это было во Владимире; я рассказал моей жене, как я мальчиком плакал, и стал ей читать
последние письма… и когда дошел до того же места, слезы полились из глаз, и я должен был остановиться.
Они никогда не сближались потом. Химик ездил очень редко к дядям; в
последний раз он виделся с моим отцом после смерти Сенатора, он приезжал просить у него тысяч тридцать рублей взаймы на покупку земли. Отец мой не дал; Химик рассердился и, потирая рукою нос, с улыбкой ему заметил: «Какой же тут риск, у меня именье родовое, я беру деньги для его усовершенствования, детей у меня нет, и мы друг после друга наследники». Старик семидесяти пяти
лет никогда не прощал племяннику эту выходку.
Последнее обстоятельство было важно, на улице дело получило совсем иной характер; но будто есть на свете молодые люди 17–18
лет, которые думают об этом.
В январе или феврале 1835
года я был в
последний раз в комиссии. Меня призвали перечитать мои ответы, добавить, если хочу, и подписать. Один Шубинский был налицо. Окончив чтение, я сказал ему...
Жены их еще более горюют и с стесненным сердцем возят в ломбард всякий
год денежки класть, отправляясь в Москву под предлогом, что мать или тетка больна и хочет в
последний раз видеть.
Случай этот сильно врезался в мою память. В 1846
году, когда я был в
последний раз. в Петербурге, нужно мне было сходить в канцелярию министра внутренних дел, где я хлопотал о пассе. Пока я толковал с столоначальником, прошел какой-то господин… дружески пожимая руку магнатам канцелярии, снисходительно кланяясь столоначальникам. «Фу, черт возьми, — подумал я, — да неужели это он?»
Русские гувернанты у нас нипочем, по крайней мере так еще было в тридцатых
годах, а между тем при всех недостатках они все же лучше большинства француженок из Швейцарии, бессрочно-отпускных лореток и отставных актрис, которые с отчаянья бросаются на воспитание как на
последнее средство доставать насущный хлеб, — средство, для которого не нужно ни таланта, ни молодости, ничего — кроме произношения «гррра» и манер d'une dame de comptoir, [приказчицы (фр.).] которые часто у нас по провинциям принимаются за «хорошие» манеры.
Первый человек, признанный нами и ими, который дружески подал обоим руки и снял своей теплой любовью к обоим, своей примиряющей натурой
последние следы взаимного непониманья, был Грановский; но когда я приехал в Москву, он еще был в Берлине, а бедный Станкевич потухал на берегах Lago di Como
лет двадцати семи.
У них было трое детей, два
года перед тем умер девятилетний мальчик, необыкновенно даровитый; через несколько месяцев умер другой ребенок от скарлатины; мать бросилась в деревню спасать
последнее дитя переменой воздуха и через несколько дней воротилась; с ней в карете был гробик.
В
последний раз я видел его в Париже осенью 1847
года, он был очень плох, боялся громко говорить, и лишь минутами воскресала прежняя энергия и ярко светилась своим догорающим огнем. В такую минуту написал он свое письмо к Гоголю.
А через три
года она прибавила на ее
последнем листе...
Жаль, очень жаль нам было Матвея. Матвей в нашей небольшой семье играл такую близкую роль, был так тесно связан со всеми главными событиями ее
последних пяти
лет и так искренно любил нас, что потеря его не могла легко пройти.
С любовью останавливаюсь я на этом времени дружного труда, полного поднятого пульса, согласного строя и мужественной борьбы, на этих
годах, в которые мы были юны в
последний раз!..
В
последний раз я встретился с ним осенью 1847
года в Ницце.
Летом 1836
года я спокойно сидел за своим письменным столом в Вятке, когда почтальон принес мне
последнюю книжку «Телескопа».
Теперь я привык к этим мыслям, они уже не пугают меня. Но в конце 1849
года я был ошеломлен ими, и, несмотря на то что каждое событие, каждая встреча, каждое столкновение, лицо — наперерыв обрывали
последние зеленые листья, я еще упрямо и судорожно искал выхода.
Фази еще в 1849
году обещал меня натурализировать в Женеве, но все оттягивал дело; может, ему просто не хотелось прибавить мною число социалистов в своем кантоне. Мне это надоело, приходилось переживать черное время,
последние стены покривились, могли рухнуть на голову, долго ли до беды… Карл Фогт предложил мне списаться о моей натурализации с Ю. Шаллером, который был тогда президентом Фрибургского кантона и главою тамошней радикальной партии.
Одного из редакторов, помнится Дюшена, приводили раза три из тюрьмы в ассизы по новым обвинениям и всякий раз снова осуждали на тюрьму и штраф. Когда ему в
последний раз, перед гибелью журнала, было объявлено, решение, он, обращаясь к прокурору, сказал: «L'addition, s'il vous plaît?» [Сколько с меня всего? (фр.)] — ему в самом деле накопилось
лет десять тюрьмы и тысяч пятьдесят штрафу.
Последний раз я виделся с Прудоном в С.-Пелажи, меня высылали из Франции, — ему оставались еще два
года тюрьмы. Печально простились мы с ним, не было ни тени близкой надежды. Прудон сосредоточенно молчал, досада кипела во мне; у обоих было много дум в голове, но говорить не хотелось.
От Гарибальди я отправился к Ледрю-Роллену. В
последние два
года я его не видал. Не потому, чтоб между нами были какие-нибудь счеты, но потому, что между нами мало было общего. К тому же лондонская жизнь, и в особенности в его предместьях, разводит людей как-то незаметно. Он держал себя в
последнее время одиноко и тихо, хотя и верил с тем же ожесточением, с которым верил 14 июня 1849 в близкую революцию во Франции. Я не верил в нее почти так же долго и тоже оставался при моем неверии.
День этот удался необыкновенно и был одним из самых светлых, безоблачных и прекрасных дней —
последних пятнадцати
лет. В нем была удивительная ясность и полнота, в нем была эстетическая мера и законченность — очень редко случающиеся. Одним днем позже — и праздник наш не имел бы того характера. Одним неитальянцем больше, и тон был бы другой, по крайней мере была бы боязнь, что он исказится. Такие дни представляют вершины… Дальше, выше, в сторону — ничего, как в пропетых звуках, как в распустившихся цветах.
Неточные совпадения
— А кто это сказывал? А вы бы, батюшка, наплевали в глаза тому, который это сказывал! Он, пересмешник, видно, хотел пошутить над вами. Вот, бают, тысячи душ, а поди-тка сосчитай, а и ничего не начтешь!
Последние три
года проклятая горячка выморила у меня здоровенный куш мужиков.
Проходит после того десять
лет — мудрец все еще держится на свете, еще больше прежнего кругом в долгах и так же задает обед, и все думают, что он
последний, и все уверены, что завтра же потащут хозяина в тюрьму.
Он попробовал, склоня головку несколько набок, принять позу, как бы адресовался к даме средних
лет и
последнего просвещения: выходила просто картина.
Действительно, сквозь толпу протеснялся городовой. Но в то же время один господин в вицмундире и в шинели, солидный чиновник
лет пятидесяти, с орденом на шее (
последнее было очень приятно Катерине Ивановне и повлияло на городового), приблизился и молча подал Катерине Ивановне трехрублевую зелененькую кредитку. В лице его выражалось искреннее сострадание. Катерина Ивановна приняла и вежливо, даже церемонно, ему поклонилась.
Полтора
года я Родиона знаю: угрюм, мрачен, надменен и горд; в
последнее время (а может, гораздо прежде) мнителен и ипохондрик.