Неточные совпадения
Бакай
последние два
дня не входил в переднюю и не вполне одевался, а сидел в накинутой старой ливрейной шинели, без жилета и куртки, в сенях кухни.
Последнее обстоятельство было важно, на улице
дело получило совсем иной характер; но будто есть на свете молодые люди 17–18 лет, которые думают об этом.
Это был камердинер Огарева. Я не мог понять, какой повод выдумала полиция, в
последнее время все было тихо. Огарев только за
день приехал… и отчего же его взяли, а меня нет?
— Позвольте, — возразил я, — благо я здесь, вам напомнить, что вы, полковник, мне говорили, когда я был в
последний раз в комиссии, что меня никто не обвиняет в
деле праздника, а в приговоре сказано, что я один из виновных по этому
делу. Тут какая-нибудь ошибка.
— Черной
дня, когда исправник да поп приедут. Вот о последнем-то я и хочу рассказать вам кое-что. Поп у нас превращается более и более в духовного квартального, как и следует ожидать от византийского смирения нашей церкви и от императорского первосвятительства.
Как ни грязно и ни топко в этом болоте приказных
дел, но прибавлю еще несколько слов. Эта гласность —
последнее, слабое вознаграждение страдавшим, погибнувшим без вести, без утешения.
В Петербурге, погибая от бедности, он сделал
последний опыт защитить свою честь. Он вовсе не удался. Витберг просил об этом князя А. Н. Голицына, но князь не считал возможным поднимать снова
дело и советовал Витбергу написать пожалобнее письмо к наследнику с просьбой о денежном вспомоществовании. Он обещался с Жуковским похлопотать и сулил рублей тысячу серебром. Витберг отказался.
Случай этот сильно врезался в мою память. В 1846 году, когда я был в
последний раз. в Петербурге, нужно мне было сходить в канцелярию министра внутренних
дел, где я хлопотал о пассе. Пока я толковал с столоначальником, прошел какой-то господин… дружески пожимая руку магнатам канцелярии, снисходительно кланяясь столоначальникам. «Фу, черт возьми, — подумал я, — да неужели это он?»
Блудов ввел полицейского в тайны крестьянского промысла и богатства, в семейную жизнь, в мирские
дела и через это коснулся
последнего убежища народной жизни.
Часто вечером уходил я к Паулине, читал ей пустые повести, слушал ее звонкий смех, слушал, как она нарочно для меня пела — «Das Mädchen aus der Fremde», под которой я и она понимали другую
деву чужбины, и облака рассеивались, на душе мне становилось искренно весело, безмятежно спокойно, и я с миром уходил домой, когда аптекарь, окончив
последнюю микстуру и намазав
последний пластырь, приходил надоедать мне вздорными политическими расспросами, — не прежде, впрочем, как выпивши его «лекарственной» и закусивши герингсалатом, [салатом с селедкой (от нем.
Он в
последнее время
дней по пяти, по шести не бывал дома.
…Все было хорошо, но вчерашний
день — да будет он проклят! — сломил меня до
последней жилы.
Да, это были те
дни полноты и личного счастья, в которые человек, не подозревая, касается высшего предела,
последнего края личного счастья.
У них было трое детей, два года перед тем умер девятилетний мальчик, необыкновенно даровитый; через несколько месяцев умер другой ребенок от скарлатины; мать бросилась в деревню спасать
последнее дитя переменой воздуха и через несколько
дней воротилась; с ней в карете был гробик.
Пустить
дело в ход совершенно зависело от моей воли, но надобен был coup de grâce [
Последний, решающий удар (фр.).] предводителя.
Да и «благословенный» Александр умер. Не зная, что будет далее, эти изверги сделали
последнее усилие и добрались до виновного; его, разумеется, приговорили к кнуту. Середь торжества следопроизводителей пришел приказ Николая отдать их под суд и остановить все
дело.
Либерализм составляет
последнюю религию, но его церковь не другого мира, а этого, его теодицея — политическое учение; он стоит на земле и не имеет мистических примирений, ему надобно мириться в самом
деле.
Последние два месяца, проведенные в Париже, были невыносимы. Я был буквально gardé à vue, [под явным надзором (фр.).] письма приходили нагло подпечатанные и
днем позже. Куда бы я ни шел, издали следовала за мной какая-нибудь гнусная фигура, передавая меня на углу глазом другому.
Фази еще в 1849 году обещал меня натурализировать в Женеве, но все оттягивал
дело; может, ему просто не хотелось прибавить мною число социалистов в своем кантоне. Мне это надоело, приходилось переживать черное время,
последние стены покривились, могли рухнуть на голову, долго ли до беды… Карл Фогт предложил мне списаться о моей натурализации с Ю. Шаллером, который был тогда президентом Фрибургского кантона и главою тамошней радикальной партии.
Одного из редакторов, помнится Дюшена, приводили раза три из тюрьмы в ассизы по новым обвинениям и всякий раз снова осуждали на тюрьму и штраф. Когда ему в
последний раз, перед гибелью журнала, было объявлено, решение, он, обращаясь к прокурору, сказал: «L'addition, s'il vous plaît?» [Сколько с меня всего? (фр.)] — ему в самом
деле накопилось лет десять тюрьмы и тысяч пятьдесят штрафу.
Минутами разговор обрывается; по его лицу, как тучи по морю, пробегают какие-то мысли — ужас ли то перед судьбами, лежащими на его плечах, перед тем народным помазанием, от которого он уже не может отказаться? Сомнение ли после того, как он видел столько измен, столько падений, столько слабых людей? Искушение ли величия?
Последнего не думаю, — его личность давно исчезла в его
деле…
День этот удался необыкновенно и был одним из самых светлых, безоблачных и прекрасных
дней —
последних пятнадцати лет. В нем была удивительная ясность и полнота, в нем была эстетическая мера и законченность — очень редко случающиеся. Одним
днем позже — и праздник наш не имел бы того характера. Одним неитальянцем больше, и тон был бы другой, по крайней мере была бы боязнь, что он исказится. Такие
дни представляют вершины… Дальше, выше, в сторону — ничего, как в пропетых звуках, как в распустившихся цветах.
Последние два
дня были смутны и печальны. Гарибальди избегал говорить о своем отъезде и ничего не говорил о своем здоровье… во всех близких он встречал печальный упрек. Дурно было у него на душе, но он молчал.