Неточные совпадения
С нами была тогда Наталья Константиновна, знаете, бой-девка, она увидела, что в углу солдаты что-то едят, взяла вас — и прямо к ним, показывает: маленькому,
мол, манже; [ешь (от фр. manger).] они сначала посмотрели на нее так сурово, да и говорят: «Алле, алле», [Ступай (от фр. aller).] а она их ругать, — экие,
мол, окаянные, такие, сякие, солдаты ничего
не поняли, а таки вспрынули со смеха и дали ей для вас хлеба моченого с водой и ей дали краюшку.
Мой отец
не соглашался, говорил, что он разлюбил все военное, что он надеется
поместить меня со временем где-нибудь при миссии в теплом крае, куда и он бы поехал оканчивать жизнь.
Он пьет через край — когда может, потому что
не может пить всякий день; это
заметил лет пятнадцать тому назад Сенковский в «Библиотеке для чтения».
— Я так и думал, —
заметил ему мой отец, поднося ему свою открытую табакерку, чего с русским или немецким учителем он никогда бы
не сделал. — Я очень хотел бы, если б вы могли le dégourdir un peu, [сделать его немного развязнее (фр.).] после декламации, немного бы потанцевать.
— «Если эта причина достаточна, то я предлагаю кучера Илью Байкова, —
заметил секретарь, — он
не только близок к государю, но сидит перед ним».
Старик Бушо
не любил меня и считал пустым шалуном за то, что я дурно приготовлял уроки, он часто говаривал: «Из вас ничего
не выйдет», но когда
заметил мою симпатию к его идеям régicides, [цареубийственным (фр.).] он сменил гнев на милость, прощал ошибки и рассказывал эпизоды 93 года и как он уехал из Франции, когда «развратные и плуты» взяли верх. Он с тою же важностию,
не улыбаясь, оканчивал урок, но уже снисходительно говорил...
За кофеем старик читал «Московские ведомости» и «Journal de St Pétersbourg»;
не мешает
заметить, что «Московские ведомости» было велено греть, чтоб
не простудить рук от сырости листов, и что политические новости мой отец читал во французском тексте, находя русский неясным.
Отец мой
замечал это и ограничивался легкими околичнословиями, например, советом закусывать черным хлебом с солью, чтоб
не пахло водкой.
Как только мой отец
замечал это, он выдумывал ему поручение, посылал его, например, спросить у «цирюльника Антона,
не переменил ли он квартиры», прибавляя мне по-французски...
Бахметев имел какую-то тень влияния или, по крайней мере, держал моего отца в узде. Когда Бахметев
замечал, что мой отец уж через край
не в духе, он надевал шляпу и, шаркая по-военному ногами, говорил...
Разумеется, мой отец
не ставил его ни в грош, он был тих, добр, неловок, литератор и бедный человек, — стало, по всем условиям стоял за цензом; но его судорожную смешливость он очень хорошо
заметил. В силу чего он заставлял его смеяться до того, что все остальные начинали, под его влиянием, тоже как-то неестественно хохотать. Виновник глумления, немного улыбаясь, глядел тогда на нас, как человек смотрит на возню щенят.
При этом
не мешает
заметить, что Сенатор был двумя годами старше моего отца и говорил ему ты, а тот, в качестве меньшего брата, — вы.
Все эти чудеса,
заметим мимоходом, были
не нужны: чины, полученные службой, я разом наверстал, выдержавши экзамен на кандидата, — из каких-нибудь двух-трех годов старшинства
не стоило хлопотать.
Через несколько месяцев Николай произвел высшие классы воспитательных домов в обер-офицерский институт, то есть
не велел более
помещать питомцев в эти классы, а заменил их обер-офицерскими детьми.
Они никогда
не сближались потом. Химик ездил очень редко к дядям; в последний раз он виделся с моим отцом после смерти Сенатора, он приезжал просить у него тысяч тридцать рублей взаймы на покупку земли. Отец мой
не дал; Химик рассердился и, потирая рукою нос, с улыбкой ему
заметил: «Какой же тут риск, у меня именье родовое, я беру деньги для его усовершенствования, детей у меня нет, и мы друг после друга наследники». Старик семидесяти пяти лет никогда
не прощал племяннику эту выходку.
Человек зажигал свечку и провожал этой оружейной палатой,
замечая всякий раз, что плаща снимать
не надобно, что в залах очень холодно; густые слои пыли покрывали рогатые и курьезные вещи, отражавшиеся и двигавшиеся вместе со свечой в вычурных зеркалах; солома, остававшаяся от укладки, спокойно лежала там-сям вместе с стриженой бумагой и бечевками.
Думаю — нет, брат, меня
не проведешь, сделал фрунт и ответил: того,
мол, ваша светлость, служба требует — все равно, мы рады стараться».
Сделавшись министром, он толковал о славянской поэзии IV столетия, на что Каченовский ему
заметил, что тогда впору было с медведями сражаться нашим праотцам, а
не то, что песнопеть о самофракийских богах и самодержавном милосердии.
Пока я придумывал, с чего начать, мне пришла счастливая мысль в голову; если я и ошибусь,
заметят, может, профессора, но ни слова
не скажут, другие же сами ничего
не смыслят, а студенты, лишь бы я
не срезался на полдороге, будут довольны, потому что я у них в фаворе.
Я часто
замечал эту непоколебимую твердость характера у почтовых экспедиторов, у продавцов театральных мест, билетов на железной дороге, у людей, которых беспрестанно тормошат и которым ежеминутно мешают; они умеют
не видеть человека, глядя на него, и
не слушают его, стоя возле.
После ссылки я его мельком встретил в Петербурге и нашел его очень изменившимся. Убеждения свои он сохранил, но он их сохранил, как воин
не выпускает
меча из руки, чувствуя, что сам ранен навылет. Он был задумчив, изнурен и сухо смотрел вперед. Таким я его застал в Москве в 1842 году; обстоятельства его несколько поправились, труды его были оценены, но все это пришло поздно — это эполеты Полежаева, это прощение Кольрейфа, сделанное
не русским царем, а русскою жизнию.
Я считаю большим несчастием положение народа, которого молодое поколение
не имеет юности; мы уже
заметили, что одной молодости на это недостаточно. Самый уродливый период немецкого студентства во сто раз лучше мещанского совершеннолетия молодежи во Франции и Англии; для меня американские пожилые люди лет в пятнадцать от роду — просто противны.
Унтер-офицер
заметил, что если я хочу поесть, то надобно послать купить что-нибудь, что казенный паек еще
не назначен и что он еще дня два
не будет назначен; сверх того, как он состоит из трех или четырех копеек серебром, то хорошие арестанты предоставляют его в экономию.
История о зажигательствах в Москве в 1834 году, отозвавшаяся лет через десять в разных провинциях, остается загадкой. Что поджоги были, в этом нет сомнения; вообще огонь, «красный петух» — очень национальное средство
мести у нас. Беспрестанно слышишь о поджоге барской усадьбы, овина, амбара. Но что за причина была пожаров именно в 1834 в Москве, этого никто
не знает, всего меньше члены комиссии.
Я
заметил учтивому офицеру, что это вовсе
не нужно, что я сам, пожалуй, выворочу все карманы, без таких насильственных мер.
Через минуту я
заметил, что потолок был покрыт прусскими тараканами. Они давно
не видали свечи и бежали со всех сторон к освещенному месту, толкались, суетились, падали на стол и бегали потом опрометью взад и вперед по краю стола.
— «Можно,
мол, ваше высокоблагородие», — говорим мы ему, да и припасли с товарищем мешочек; сидим-с; только едак к полночи бежит молдаванка; мы, знаете, говорим ей: «Что,
мол, сударыня, торопитесь?» — да и дали ей раз по голове; она, голубушка,
не пикнула, мы ее в мешок — да и в реку.
Разумеется, объяснять было нечего, я писал уклончивые и пустые фразы в ответ. В одном месте аудитор открыл фразу: «Все конституционные хартии ни к чему
не ведут, это контракты между господином и рабами; задача
не в том, чтоб рабам было лучше, но чтоб
не было рабов». Когда мне пришлось объяснять эту фразу, я
заметил, что я
не вижу никакой обязанности защищать конституционное правительство и что, если б я его защищал, меня в этом обвинили бы.
— На конституционную форму можно нападать с двух сторон, —
заметил своим нервным, шипящим голосом Голицын junior, — вы
не с монархической точки нападаете, а то вы
не говорили бы о рабах.
— Il a des moyens, [Он
не без способностей (фр.).] —
заметил председатель.
— Вы хотите возражать на высочайшее решение? —
заметил Шубинский. — Смотрите, как бы Пермь
не переменилась на что-нибудь худшее. Я ваши слова велю записать.
Крестьянин подъехал на небольшой комяге с женой, спросил нас, в чем дело, и,
заметив: «Ну, что же? Ну, заткнуть дыру, да, благословясь, и в путь. Что тут киснуть? Ты вот для того что татарин, так ничего и
не умеешь сделать», — взошел на дощаник.
— Ну, к государю переписывать вы
не будете, —
заметил, иронически улыбаясь, губернатор.
Его болтовня и шутки
не были ни грубы, ни плоски; совсем напротив, они были полны юмора и сосредоточенной желчи, это была его поэзия, его
месть, его крик досады, а может, долею и отчаяния. Он изучил чиновнический круг, как артист и как медик, он знал все мелкие и затаенные страсти их и, ободренный ненаходчивостью, трусостью своих знакомых, позволял себе все.
Ко всякому слову прибавлял он: «Ни копейки
не стоит». Я раз шутя
заметил ему это повторение.
— Нисколько, будьте уверены; я знаю, что вы внимательно слушали, да и то знаю, что женщина, как бы ни была умна и о чем бы ни шла речь,
не может никогда стать выше кухни — за что же я лично на вас
смел бы сердиться?
Притом необходимо
заметить, что я решительно ничего
не сделал, чтоб заслужить сначала его внимание и приглашения, потом гнев и немилость. Он
не мог вынести во мне человека, державшего себя независимо, но вовсе
не дерзко; я был с ним всегда en regie, [строго корректен (фр.).] он требовал подобострастия.
Государь спросил, стоя у окна: «Что это там на церкви…. на кресте, черное?» — «Я
не могу разглядеть, —
заметил Ростопчин, — это надобно спросить у Бориса Ивановича, у него чудесные глаза, он видит отсюда, что делается в Сибири».
Губернатор призывает полицмейстера и говорит: «Я,
мол, знаю, что это вовсе
не ваша должность, но ваша распорядительность заставляет меня обратиться к вам».
«Ты,
мол, в чужой деревне
не дерись», — говорю я ему, да хотел так, то есть, пример сделать, тычка ему дать, да спьяну, что ли, или нечистая сила, — прямо ему в глаз — ну, и попортил, то есть, глаз, а он со старостой церковным сейчас к становому, — хочу, дескать, суд по форме.
«А что, говорит,
не мне ведь одному платить-то надо, что же ты еще привез?» Я докладываю: с десяток,
мол, еще наберется.
Когда я это рассказывал полицмейстеру, тот мне
заметил: «То-то и есть, что все эти господа
не знают дела; прислал бы его просто ко мне, я бы ему, дураку, вздул бы спину, —
не суйся,
мол, в воду,
не спросясь броду, — да и отпустил бы его восвояси, — все бы и были довольны; а теперь поди расчихивайся с палатой».
Товарищами Витберга в комиссии были: митрополит Филарет, московский генерал-губернатор, сенатор Кушников; все они вперед были разобижены товариществом с молокососом, да еще притом
смело говорящим свое мнение и возражающим, если
не согласен.
Дело это было мне знакомое: я уже в Вятке поставил на ноги неофициальную часть «Ведомостей» и
поместил в нее раз статейку, за которую чуть
не попал в беду мой преемник. Описывая празднество на «Великой реке», я сказал, что баранину, приносимую на жертву Николаю Хлыновскому, в стары годы раздавали бедным, а нынче продают. Архиерей разгневался, и губернатор насилу уговорил его оставить дело.
Солдат
не вытерпел и дернул звонок, явился унтер-офицер, часовой отдал ему астронома, чтоб свести на гауптвахту: там,
мол, тебя разберут, баба ты или нет. Он непременно просидел бы до утра, если б дежурный офицер
не узнал его.
Месяца через полтора я
заметил, что жизнь моего Квазимодо шла плохо, он был подавлен горем, дурно правил корректуру,
не оканчивал своей статьи «о перелетных птицах» и был мрачно рассеян; иногда мне казались его глаза заплаканными. Это продолжалось недолго. Раз, возвращаясь домой через Золотые ворота, я увидел мальчиков и лавочников, бегущих на погост церкви; полицейские суетились. Пошел и я.
Княгиня подозвала ее и представила моему отцу. Всегда холодный и неприветливый, он равнодушно потрепал ее по плечу,
заметил, что покойный брат сам
не знал, что делал, побранил Химика и стал говорить о другом.
Так шли годы. Она
не жаловалась, она
не роптала, она только лет двенадцати хотела умереть. «Мне все казалось, — писала она, — что я попала ошибкой в эту жизнь и что скоро ворочусь домой — но где же был мой дом?.. уезжая из Петербурга, я видела большой сугроб снега на могиле моего отца; моя мать, оставляя меня в Москве, скрылась на широкой, бесконечной дороге… я горячо плакала и
молила бога взять меня скорей домой».
Но вскоре Р. с ужасом
заметила, что его внимание совсем
не просто.
Внимание хозяина и гостя задавило меня, он даже написал
мелом до половины мой вензель; боже мой, моих сил недостает, ни на кого
не могу опереться из тех, которые могли быть опорой; одна — на краю пропасти, и целая толпа употребляет все усилия, чтоб столкнуть меня, иногда я устаю, силы слабеют, и нет тебя вблизи, и вдали тебя
не видно; но одно воспоминание — и душа встрепенулась, готова снова на бой в доспехах любви».