Неточные совпадения
После обыкновенных фраз, отрывистых слов и лаконических отметок, которым лет тридцать пять приписывали
глубокий смысл, пока
не догадались, что смысл их очень часто был пошл, Наполеон разбранил Ростопчина за пожар, говорил, что это вандализм, уверял, как всегда, в своей непреодолимой любви к миру, толковал, что его война в Англии, а
не в России, хвастался тем, что поставил караул к Воспитательному дому и к Успенскому собору, жаловался на Александра, говорил, что он дурно окружен, что мирные расположения его
не известны императору.
Много толкуют у нас о
глубоком разврате слуг, особенно крепостных. Они действительно
не отличаются примерной строгостью поведения, нравственное падение их видно уже из того, что они слишком многое выносят, слишком редко возмущаются и дают отпор. Но
не в этом дело. Я желал бы знать — которое сословие в России меньше их развращено? Неужели дворянство или чиновники? быть может, духовенство?
Далес, толстый старик за шестьдесят лет, с чувством
глубокого сознания своих достоинств, но и с
не меньше
глубоким чувством скромности отвечал, что «он
не может судить о своих талантах, но что часто давал советы в балетных танцах au grand opera!».
Я читал без всякого руководства,
не все понимал, но чувствовал искреннее и
глубокое уважение к читаемому.
Изредка давались семейные обеды, на которых бывал Сенатор, Голохвастовы и прочие, и эти обеды давались
не из удовольствия и неспроста, а были основаны на
глубоких экономико-политических соображениях. Так, 20 февраля, в день Льва Катанского, то есть в именины Сенатора, обед был у нас, а 24 июня, то есть в Иванов день, — у Сенатора, что, сверх морального примера братской любви, избавляло того и другого от гораздо большего обеда у себя.
Когда я возвратился, в маленьком доме царила мертвая тишина, покойник, по русскому обычаю, лежал на столе в зале, поодаль сидел живописец Рабус, его приятель, и карандашом, сквозь слезы снимал его портрет; возле покойника молча, сложа руки, с выражением бесконечной грусти, стояла высокая женская фигура; ни один артист
не сумел бы изваять такую благородную и
глубокую «Скорбь».
Саша оставалась в Москве, а подруга ее была в деревне с княгиней; я
не могу читать этого простого и восторженного лепета сердца без
глубокого чувства.
Она была в отчаянии, огорчена, оскорблена; с искренним и
глубоким участием смотрел я, как горе разъедало ее;
не смея заикнуться о причине, я старался рассеять ее, утешить, носил романы, сам их читал вслух, рассказывал целые повести и иногда
не приготовлялся вовсе к университетским лекциям, чтоб подольше посидеть с огорченной девушкой.
Оно пришлось так невзначай, что старик
не нашелся сначала, стал объяснять все
глубокие соображения, почему он против моего брака, и потом уже, спохватившись, переменил тон и спросил Кетчера, с какой он стати пришел к нему говорить о деле, до него вовсе
не касающемся.
В начале 1840 года расстались мы с Владимиром, с бедной, узенькой Клязьмой. Я покидал наш венчальный городок с щемящим сердцем и страхом; я предвидел, что той простой,
глубокой внутренней жизни
не будет больше и что придется подвязать много парусов.
Разрыв становился неминуем, но Огарев еще долго жалел ее, еще долго хотел спасти ее, надеялся. И когда на минуту в ней пробуждалось нежное чувство или поэтическая струйка, он был готов забыть на веки веков прошедшее и начать новую жизнь гармонии, покоя, любви; но она
не могла удержаться, теряла равновесие и всякий раз падала
глубже. Нить за нитью болезненно рвался их союз до тех пор, пока беззвучно перетерлась последняя нитка, — и они расстались навсегда.
Я мало видел больше гармонических браков, но уже это и
не был брак, их связывала
не любовь, а какое-то
глубокое братство в несчастии, их судьба тесно затягивалась и держалась вместе тремя маленькими холодными ручонками и безнадежной пустотою около и впереди.
Ее длинная, полная движения жизнь, страшное богатство встреч, столкновений образовали в ней ее высокомерный, но далеко
не лишенный печальной верности взгляд. У нее была своя философия, основанная на
глубоком презрении к людям, которых она оставить все же
не могла, по деятельному характеру.
Сорок лет спустя я видел то же общество, толпившееся около кафедры одной из аудиторий Московского университета; дочери дам в чужих каменьях, сыновья людей,
не смевших сесть, с страстным сочувствием следили за энергической,
глубокой речью Грановского, отвечая взрывами рукоплесканий на каждое слово, глубоко потрясавшее сердца смелостью и благородством.
Я был так вполне покоен, так уверен в нашей полной,
глубокой любви, что и
не говорил об этом, это было великое подразумеваемое всей жизни нашей; покойное сознание, беспредельная уверенность, исключающая сомнение, даже неуверенность в себе — составляли основную стихию моего личного счастья.
Мое
глубокое огорчение, мое удивление сначала рассеяли эти тучи, но через месяц, через два они стали возвращаться. Я успокоивал ее, утешал, она сама улыбалась над черными призраками, и снова солнце освещало наш уголок; но только что я забывал их, они опять подымали голову, совершенно ничем
не вызванные, и, когда они проходили, я вперед боялся их возвращения.
Московская жизнь, сначала слишком рассеянная,
не могла благотворно действовать, ни успокоить. Я
не только
не помог ей в это время, а, напротив, дал повод развиться сильнее и
глубже всем Grubelei…
Но когда человек с
глубоким сознанием своей вины, с полным раскаянием и отречением от прошедшего просит, чтоб его избили, казнили, он
не возмутится никаким приговором, он вынесет все, смиренно склоняя голову, он надеется, что ему будет легче по ту сторону наказания, жертвы, что казнь примирит, замкнет прошедшее.
Его сила была
не в резкой полемике,
не в смелом отрицании, а именно в положительно нравственном влиянии, в безусловном доверии, которое он вселял, в художественности его натуры, покойной ровности его духа, в чистоте его характера и в постоянном,
глубоком протесте против существующего порядка в России.
Многие — и некогда я сам — думали, что Хомяков спорил из артистической потребности спорить, что
глубоких убеждений у него
не было, и в этом была виновата его манера, его вечный смех и поверхностность тех, которые его судили.
Киреевский, расстроивший свое состояние «Европейцем», уныло почил в пустыне московской жизни; ничего
не представлялось вокруг — он
не вытерпел и уехал в деревню, затая в груди
глубокую скорбь и тоску по деятельности.
Положение его в Москве было тяжелое. Совершенной близости, сочувствия у него
не было ни с его друзьями, ни с нами. Между им и нами была церковная стена. Поклонник свободы и великого времени Французской революции, он
не мог разделять пренебрежения ко всему европейскому новых старообрядцев. Он однажды с
глубокой печалью сказал Грановскому...
Да и
не один Вепрёв и Штин должны радоваться — а и земский моего отца, Василий Епифанов, который, из
глубоких соображений учтивости, писал своему помещику: «Повеление ваше по сей настоящей прошедшей почте получил и по оной же имею честь доложить…»
Мне казалось, что в основе его
не было ни
глубокой мысли, ни единства, ни даже необходимости, а форма его была просто ошибочна.
Что нового в прокламациях, что в „Proscrit“? Где следы грозных уроков после 24 февраля? Это продолжение прежнего либерализма, а
не начало новой свободы, — это эпилог, а
не пролог. Почему нет в Лондоне той организации, которую вы желаете? Потому что нельзя устроиваться на основании неопределенных стремлений, а только на
глубокой общей мысли, — но где же она?
Тут, по счастью, я вспомнил, что в Париже, в нашем посольстве, объявляя Сазонову приказ государя возвратиться в Россию, секретарь встал, и Сазонов, ничего
не подозревая, тоже встал, а секретарь это делал из
глубокого чувства долга, требующего, чтоб верноподданный держал спину на ногах и несколько согбенную голову, внимая монаршую волю. А потому, по мере того как консул вставал, я
глубже и покойнее усаживался в креслах и, желая, чтоб он это заметил, сказал ему, кивая головой...
В припадке откровенности я сказал это знакомым, с которыми выходил; по несчастью, это были правоверные, ученые, горячие музыканты, они напали на меня, объявили меня профаном,
не умеющим слушать музыку
глубокую, серьезную.
— Никакого. С тех пор как я вам писал письмо, в ноябре месяце, ничего
не переменилось. Правительство, чувствующее поддержку во всех злодействах в Польше, идет очертя голову, ни в грош
не ставит Европу, общество падает
глубже и
глубже. Народ молчит. Польское дело —
не его дело, — у нас враг один, общий, но вопрос розно поставлен. К тому же у нас много времени впереди — а у них его нет.