Неточные совпадения
Разумеется, что при такой обстановке я был отчаянный патриот и собирался в полк; но исключительное чувство национальности никогда до добра
не доводит; меня оно довело до следующего. Между прочими у нас
бывал граф Кенсона, французский эмигрант и генерал-лейтенант русской службы.
Встарь
бывала, как теперь в Турции, патриархальная, династическая любовь между помещиками и дворовыми. Нынче нет больше на Руси усердных слуг, преданных роду и племени своих господ. И это понятно. Помещик
не верит в свою власть,
не думает, что он будет отвечать за своих людей на Страшном судилище Христовом, а пользуется ею из выгоды. Слуга
не верит в свою подчиненность и выносит насилие
не как кару божию,
не как искус, — а просто оттого, что он беззащитен; сила солому ломит.
Новое поколение
не имеет этого идолопоклонства, и если
бывают случаи, что люди
не хотят на волю, то это просто от лени и из материального расчета. Это развратнее, спору нет, но ближе к концу; они, наверно, если что-нибудь и хотят видеть на шее господ, то
не владимирскую ленту.
Вообще между женщинами тридцати пяти лет и девушками семнадцати только тогда
бывает большая дружба, когда первые самоотверженно решаются
не иметь пола.
Отец мой редко
бывал в хорошем расположении духа, он постоянно был всем недоволен. Человек большого ума, большой наблюдательности, он бездну видел, слышал, помнил; светский человек accompli, [совершенный (фр.).] он мог быть чрезвычайно любезен и занимателен, но он
не хотел этого и все более и более впадал в капризное отчуждение от всех.
Старый скептик и эпикуреец Юсупов, приятель Вольтера и Бомарше, Дидро и Касти, был одарен действительно артистическим вкусом. Чтоб в этом убедиться, достаточно раз
побывать в Архангельском, поглядеть на его галереи, если их еще
не продал вразбивку его наследник. Он пышно потухал восьмидесяти лет, окруженный мраморной, рисованной и живой красотой. В его загородном доме беседовал с ним Пушкин, посвятивший ему чудное послание, и рисовал Гонзага, которому Юсупов посвятил свой театр.
Он хвастался, что во время оно съедал до ста подовых пирожков и мог, лет около шестидесяти, безнаказанно употребить до дюжины гречневых блинов, потонувших в луже масла; этим опытам я
бывал не раз свидетель.
Изредка давались семейные обеды, на которых
бывал Сенатор, Голохвастовы и прочие, и эти обеды давались
не из удовольствия и неспроста, а были основаны на глубоких экономико-политических соображениях. Так, 20 февраля, в день Льва Катанского, то есть в именины Сенатора, обед был у нас, а 24 июня, то есть в Иванов день, — у Сенатора, что, сверх морального примера братской любви, избавляло того и другого от гораздо большего обеда у себя.
Тогда только оценил я все безотрадное этой жизни; с сокрушенным сердцем смотрел я на грустный смысл этого одинокого, оставленного существования, потухавшего на сухом, жестком каменистом пустыре, который он сам создал возле себя, но который изменить было
не в его воле; он знал это, видел приближающуюся смерть и, переламывая слабость и дряхлость, ревниво и упорно выдерживал себя. Мне
бывало ужасно жаль старика, но делать было нечего — он был неприступен.
Химик года через два продал свой дом, и мне опять случалось
бывать в нем на вечерах у Свербеева, спорить там о панславизме и сердиться на Хомякова, который никогда ни на что
не сердился.
Когда он,
бывало, приходил в нашу аудиторию или с деканом Чумаковым, или с Котельницким, который заведовал шкапом с надписью «Materia Medica», [Медицинское вещество (лат.).] неизвестно зачем проживавшим в математической аудитории, или с Рейсом, выписанным из Германии за то, что его дядя хорошо знал химию, — с Рейсом, который, читая по-французски, называл светильню — baton de coton, [хлопчатобумажной палкой вместо: «cordon de coton» — хлопчатобумажным фитилем (фр.).] яд — рыбой (poisson [Яд — poison; рыба — poisson (фр.).]), а слово «молния» так несчастно произносил, что многие думали, что он бранится, — мы смотрели на них большими глазами, как на собрание ископаемых, как на последних Абенсерагов, представителей иного времени,
не столько близкого к нам, как к Тредьяковскому и Кострову, — времени, в котором читали Хераскова и Княжнина, времени доброго профессора Дильтея, у которого были две собачки: одна вечно лаявшая, другая никогда
не лаявшая, за что он очень справедливо прозвал одну Баваркой, [Болтушкой (от фр. bavard).] а другую Пруденкой.
Когда они все
бывали в сборе в Москве и садились за свой простой обед, старушка была вне себя от радости, ходила около стола, хлопотала и, вдруг останавливаясь, смотрела на свою молодежь с такою гордостью, с таким счастием и потом поднимала на меня глаза, как будто спрашивая: «
Не правда ли, как они хороши?» Как в эти минуты мне хотелось броситься ей на шею, поцеловать ее руку. И к тому же они действительно все были даже наружно очень красивы.
Я
бывал у них и всякий раз проходил той залой, где Цынский с компанией судил и рядил нас; в ней висел, тогда и потом, портрет Павла — напоминовением ли того, до чего может унизить человека необузданность и злоупотребление власти, или для того, чтоб поощрять полицейских на всякую свирепость, —
не знаю, но он был тут с тростью в руках, курносый и нахмуренный, — я останавливался всякий раз пред этим портретом, тогда арестантом, теперь гостем.
Я
не любил тараканов, как вообще всяких незваных гостей; соседи мои показались мне страшно гадки, но делать было нечего, —
не начать же было жаловаться на тараканов, — и нервы покорились. Впрочем, дня через три все пруссаки перебрались за загородку к солдату, у которого было теплее; иногда только забежит,
бывало, один, другой таракан, поводит усами и тотчас назад греться.
— Это так, вертопрахи, — говорил он, — конечно, они берут, без этого жить нельзя, но, то есть, эдак ловкости или знания закона и
не спрашивайте. Я расскажу вам, для примера, об одном приятеле. Судьей был лет двадцать, в прошедшем году помре, — вот был голова! И мужики его лихом
не поминают, и своим хлеба кусок оставил. Совсем особенную манеру имел. Придет,
бывало, мужик с просьбицей, судья сейчас пускает к себе, такой ласковый, веселый.
Со всем тем княгиня, в сущности, после смерти мужа и дочерей скучала и
бывала рада, когда старая француженка, бывшая гувернанткой при ее дочерях, приезжала к ней погостить недели на две или когда ее племянница из Корчевы навещала ее. Но все это было мимоходом, изредка, а скучное с глазу на глаз с компаньонкой
не наполняло промежутков.
«…Мое ребячество было самое печальное, горькое, сколько слез пролито,
не видимых никем, сколько раз,
бывало, ночью,
не понимая еще, что такое молитва, я вставала украдкой (
не смея и молиться
не в назначенное время) и просила бога, чтоб меня кто-нибудь любил, ласкал.
Мы застали Р. в обмороке или в каком-то нервном летаргическом сне. Это
не было притворством; смерть мужа напомнила ей ее беспомощное положение; она оставалась одна с детьми в чужом городе, без денег, без близких людей. Сверх того, у ней
бывали и прежде при сильных потрясениях эти нервные ошеломления, продолжавшиеся по нескольку часов. Бледная, как смерть, с холодным лицом и с закрытыми глазами, лежала она в этих случаях, изредка захлебываясь воздухом и без дыхания в промежутках.
Подруга ее, небольшого роста, смуглая брюнетка, крепкая здоровьем, с большими черными глазами и с самобытным видом, была коренастая, народная красота; в ее движениях и словах видна была большая энергия, и когда,
бывало, аптекарь, существо скучное и скупое, делал
не очень вежливые замечания своей жене и та их слушала с улыбкой на губах и слезой на реснице, Паулина краснела в лице и так взглядывала на расходившегося фармацевта, что тот мгновенно усмирялся, делал вид, что очень занят, и уходил в лабораторию мешать и толочь всякую дрянь для восстановления здоровья вятских чиновников.
Нерваль, добродушно защищаясь, раз сказал им: «Послушайте, друзья мои, у вас страшные предрассудки; уверяю вас, что общество этих людей вовсе
не хуже всех остальных, в которых я
бывал».
Там толпились люди, ничего
не имевшие общего, кроме некоторого страха и отвращения друг от друга; там
бывали посольские чиновники и археолог Сахаров, живописцы и А. Мейендорф, статские советники из образованных, Иакинф Бичурин из Пекина, полужандармы и полулитераторы, совсем жандармы и вовсе
не литераторы.
— Господи, какие глупости, от часу
не легче, — заметила она, выслушавши меня. — Как это можно с фамилией тащиться в ссылку из таких пустяков? Дайте я переговорю с Орловым, я редко его о чем-нибудь прошу, они все
не любят, этого; ну, да иной раз может же сделать что-нибудь. Побывайте-ка у меня денька через два, я вам ответ сообщу.
По несчастию, «атрибут» зверства, разврата и неистовства с дворовыми и крестьянами является «беспременнее» правдивости и чести у нашего дворянства, Конечно, небольшая кучка образованных помещиков
не дерутся с утра до ночи со своими людьми,
не секут всякий день, да и то между ними
бывают «Пеночкины», остальные недалеко ушли еще от Салтычихи и американских плантаторов.
С Покровским я тоже был тесно соединен всем детством, там я
бывал даже таким ребенком, что и
не помню, а потом с 1821 года почти всякое лето, отправляясь в Васильевское или из Васильевского, мы заезжали туда на несколько дней.
Вот этот характер наших сходок
не понимали тупые педанты и тяжелые школяры. Они видели мясо и бутылки, но другого ничего
не видали. Пир идет к полноте жизни, люди воздержные
бывают обыкновенно сухие, эгоистические люди. Мы
не были монахи, мы жили во все стороны и, сидя за столом, побольше развились и сделали
не меньше, чем эти постные труженики, копающиеся на заднем дворе науки.
Не сердитесь за эти строки вздору, я
не буду продолжать их; они почти невольно сорвались с пера, когда мне представились наши московские обеды; на минуту я забыл и невозможность записывать шутки, и то, что очерки эти живы только для меня да для немногих, очень немногих оставшихся. Мне
бывает страшно, когда я считаю — давно ли перед всеми было так много, так много дороги!..
Мельком видел я его тогда и только увез с собой во Владимир благородный образ и основанную на нем веру в него как в будущего близкого человека. Предчувствие мое
не обмануло меня. Через два года, когда я
побывал в Петербурге и, второй раз сосланный, возвратился на житье в Москву, мы сблизились тесно и глубоко.
[Давно минувшие времена… (ит.)] He только гостиные XVIII столетия
не существуют — эти удивительные гостиные, где под пудрой и кружевами аристократическими ручками взлелеяли и откормили аристократическим молоком львенка, из которого выросла исполинская революция, — но и таких гостиных больше нет, как
бывали, например, у Сталь, у Рекамье, где съезжались все знаменитости аристократии, литераторы, политики.
Он
бывал иногда смел, и это было очень оценено, но общий эффект ничего
не произвел.
К нему-то я и обернулся. Я оставил чужой мне мир и воротился к вам; и вот мы с вами живем второй год, как
бывало, видаемся каждый день, и ничего
не переменилось, никто
не отошел,
не состарелся, никто
не умер — и мне так дома с вами и так ясно, что у меня нет другой почвы — кроме нашей, другого призвания, кроме того, на которое я себя обрекал с детских лет.
«Голландия
не погибнет, — сказал Вильгельм Оранский в страшную годину, — она сядет на корабли и уедет куда-нибудь в Азию, а здесь мы спустим плотины». Вот какие народы
бывают свободны.
Не будучи ни так нервно чувствителен, как Шефсбюри, ни так тревожлив за здоровье друзей, как Гладстон, я нисколько
не обеспокоился газетной вестью о болезни человека, которого вчера видел совершенно здоровым, — конечно,
бывают болезни очень быстрые; император Павел, например, хирел недолго, но от апоплексического удара Гарибальди был далек, а если б с ним что и случилось, кто-нибудь из общих друзей дал бы знать.