Неточные совпадения
Отчаянный роялист, он участвовал
на знаменитом празднике,
на котором королевские опричники топтали народную кокарду и где Мария-Антуанетта пила
на погибель революции. Граф Кенсона, худой, стройный, высокий и седой старик, был тип учтивости и изящных манер. В Париже его ждало пэрство, он уже ездил поздравлять Людовика XVIII с
местом и возвратился в Россию для продажи именья. Надобно было,
на мою беду, чтоб вежливейший из генералов всех русских армий стал при мне говорить о войне.
В комнатах все было неподвижно, пять-шесть лет одни и те же книги лежали
на одних и тех же
местах и в них те же заметки.
Я довольно нагляделся, как страшное сознание крепостного состояния убивает, отравляет существование дворовых, как оно гнетет, одуряет их душу. Мужики, особенно оброчные, меньше чувствуют личную неволю, они как-то умеют не верить своему полному рабству. Но тут, сидя
на грязном залавке передней с утра до ночи или стоя с тарелкой за столом, — нет
места сомнению.
— Вам здесь не
место, извольте идти, а не то я и
на руках снесу.
На его
место поступил брауншвейг-вольфенбюттельский солдат (вероятно, беглый) Федор Карлович, отличавшийся каллиграфией и непомерным тупоумием. Он уже был прежде в двух домах при детях и имел некоторый навык, то есть придавал себе вид гувернера, к тому же он говорил по-французски
на «ши», с обратным ударением. [Англичане говорят хуже немцев по-французски, но они только коверкают язык, немцы оподляют его. (Прим. А. И. Герцена.)]
После этого Самойлов спокойно отправился
на свое
место.
Крепко обнялись мы, — она плакала, и я плакал, бричка выехала
на улицу, повернула в переулок возле того самого
места, где продавали гречневики и гороховый кисель, и исчезла; я походил по двору — так что-то холодно и дурно, взошел в свою комнату — и там будто пусто и холодно, принялся готовить урок Ивану Евдокимовичу, а сам думал — где-то теперь кибитка, проехала заставу или нет?
Когда мы ехали назад, я увидел издали
на поле старосту, того же, который был при нас, он сначала не узнал меня, но, когда мы проехали, он, как бы спохватившись, снял шляпу и низко кланялся. Проехав еще несколько, я обернулся, староста Григорий Горский все еще стоял
на том же
месте и смотрел нам вслед; его высокая бородатая фигура, кланяющаяся середь нивы, знакомо проводила нас из отчуждившегося Васильевского.
…Посидевши немного, я предложил читать Шиллера. Меня удивляло сходство наших вкусов; он знал
на память гораздо больше, чем я, и знал именно те
места, которые мне так нравились; мы сложили книгу и выпытывали, так сказать, друг в друге симпатию.
Мы, разумеется, не сидели с ним
на одном
месте, лета брали свое, мы хохотали и дурачились, дразнили Зонненберга и стреляли
на нашем дворе из лука; но основа всего была очень далека от пустого товарищества; нас связывала, сверх равенства лет, сверх нашего «химического» сродства, наша общая религия.
Сцена эта может показаться очень натянутой, очень театральной, а между тем через двадцать шесть лег я тронут до слез, вспоминая ее, она была свято искренна, это доказала вся жизнь наша. Но, видно, одинакая судьба поражает все обеты, данные
на этом
месте; Александр был тоже искренен, положивши первый камень храма, который, как Иосиф II сказал, и притом ошибочно, при закладке какого-то города в Новороссии, — сделался последним.
«Напиши, — заключал он, — как в этом
месте (
на Воробьевых горах) развилась история нашей жизни, то есть моей и твоей».
«Душа человеческая, — говаривал он, — потемки, и кто знает, что у кого
на душе; у меня своих дел слишком много, чтоб заниматься другими да еще судить и пересуживать их намерения; но с человеком дурно воспитанным я в одной комнате не могу быть, он меня оскорбляет, фруасирует, [задевает, раздражает (от фр. froisser).] а там он может быть добрейший в мире человек, за то ему будет
место в раю, но мне его не надобно.
— Недостатка в
месте у меня нет, — ответил он, — но для вас, я думаю, лучше ехать, вы приедете часов в десять к вашему батюшке. Вы ведь знаете, что он еще сердит
на вас; ну — вечером, перед сном у старых людей обыкновенно нервы ослаблены и вялы, он вас примет, вероятно, гораздо лучше нынче, чем завтра; утром вы его найдете совсем готовым для сражения.
Я говорю: официально — потому что Петр Федорович, мой камердинер,
на которого была возложена эта должность, очень скоро понял, во-первых, что мне неприятно быть провожаемым, во-вторых, что самому ему гораздо приятнее в разных увеселительных
местах, чем в передней физико-математического факультета, в которой все удовольствия ограничивались беседою с двумя сторожами и взаимным потчеванием друг друга и самих себя табаком.
На том же
месте он молился об убиении декабристов шесть лет тому назад.
Я часто замечал эту непоколебимую твердость характера у почтовых экспедиторов, у продавцов театральных
мест, билетов
на железной дороге, у людей, которых беспрестанно тормошат и которым ежеминутно мешают; они умеют не видеть человека, глядя
на него, и не слушают его, стоя возле.
Через минуту я заметил, что потолок был покрыт прусскими тараканами. Они давно не видали свечи и бежали со всех сторон к освещенному
месту, толкались, суетились, падали
на стол и бегали потом опрометью взад и вперед по краю стола.
Утром я послал принести себе завтрак. Чиновники уже собирались. Экзекутор ставил мне
на вид, что, в сущности, завтракать в присутственном
месте не хорошо, что ему лично это все равно, но что почтмейстеру это может не понравиться.
Пермский полицмейстер принадлежал к особому типу военно-гражданских чиновников. Это люди, которым посчастливилось в военной службе как-нибудь наткнуться
на штык или подвернуться под пулю, за это им даются преимущественно
места городничих, экзекуторов.
…
На другой день после отъезда из Перми с рассвета полил дождь, сильный, беспрерывный, как бывает в лесистных
местах, и продолжался весь день; часа в два мы приехали в беднейшую вятскую деревню.
Устал наконец и Тюфяев
на этой фабрике приказов и указов, распоряжений и учреждений и стал проситься
на более спокойное
место.
Главное обвинение, падающее
на Витберга со стороны даже тех, которые никогда не сомневались в его чистоте: зачем он принял
место директора, — он, неопытный артист, молодой человек, ничего не смысливший в канцелярских делах? Ему следовало ограничиться ролью архитектора. Это правда.
Верстах в пятидесяти от Вятки находится
место,
на котором явилась новогородцам чудотворная икона Николая Хлыновского.
Ими везде тяготились, везде их обходили, везде сажали
на последнее
место и везде принимали от скуки, пустоты, а пуще всего от любви к сплетням.
С кончиной княжны все приняло разом, как в гористых
местах при захождении солнца, мрачный вид: длинные черные тени легли
на все.
Ребенок не привыкал и через год был столько же чужд, как в первый день, и еще печальнее. Сама княгиня удивлялась его «сериозности» и иной раз, видя, как она часы целые уныло сидит за маленькими пяльцами, говорила ей: «Что ты не порезвишься, не пробежишь», девочка улыбалась, краснела, благодарила, но оставалась
на своем
месте.
На дворе была оттепель, рыхлый снег
местами чернел, бесконечная белая поляна лежала с обеих сторон, деревеньки мелькали с своим дымом, потом взошел месяц и иначе осветил все; я был один с ямщиком и все смотрел и все был там с нею, и дорога, и месяц, и поляны как-то смешивались с княгининой гостиной. И странно, я помнил каждое слово нянюшки, Аркадия, даже горничной, проводившей меня до ворот, но что я говорил с нею, что она мне говорила, не помнил!
Сначала были деньги, я всего накупила ему в самых больших магазейнах, а тут пошло хуже да хуже, я все снесла «
на крючок»; мне советовали отдать малютку в деревню; оно, точно, было бы лучше — да не могу; я посмотрю
на него, посмотрю — нет, лучше вместе умирать; хотела
места искать, с ребенком не берут.
Те, для которых эта религия не составляла в самом деле жизненного вопроса, мало-помалу отдалялись,
на их
место являлись другие, а мысль и круг крепли при этой свободной игре избирательного сродства и общего, связующего убеждения.
Гегель во время своего профессората в Берлине, долею от старости, а вдвое от довольства
местом и почетом, намеренно взвинтил свою философию над земным уровнем и держался в среде, где все современные интересы и страсти становятся довольно безразличны, как здания и села с воздушного шара; он не любил зацепляться за эти проклятые практические вопросы, с которыми трудно ладить и
на которые надобно было отвечать положительно.
— Для людей? — спросил Белинский и побледнел. — Для людей? — повторил он и бросил свое
место. — Где ваши люди? Я им скажу, что они обмануты; всякий открытый порок лучше и человечественнее этого презрения к слабому и необразованному, этого лицемерия, поддерживающего невежество. И вы думаете, что вы свободные люди?
На одну вас доску со всеми царями, попами и плантаторами. Прощайте, я не ем постного для поучения, у меня нет людей!
Тридцать лет тому назад Россия будущего существовала исключительно между несколькими мальчиками, только что вышедшими из детства, до того ничтожными и незаметными, что им было достаточно
места между ступней самодержавных ботфорт и землей — а в них было наследие 14 декабря, наследие общечеловеческой науки и чисто народной Руси. Новая жизнь эта прозябала, как трава, пытающаяся расти
на губах непростывшего кратера.
— Я получил, — продолжал он, — высочайшее повеление об вас, вот оно, вы видите, что мне предоставлено избрать
место и употребить вас
на службу. Куда вы хотите?
Официант привел меня в довольно сумрачную гостиную, плохо убранную, как-то почерневшую, полинявшую; мебель, обивка — все сдало цвет, все стояло, видно, давно
на этих
местах.
Он взошел к губернатору, это было при старике Попове, который мне рассказывал, и сказал ему, что эту женщину невозможно сечь, что это прямо противно закону; губернатор вскочил с своего
места и, бешеный от злобы, бросился
на исправника с поднятым кулаком: «Я вас сейчас велю арестовать, я вас отдам под суд, вы — изменник!» Исправник был арестован и подал в отставку; душевно жалею, что не знаю его фамилии, да будут ему прощены его прежние грехи за эту минуту — скажу просто, геройства, с такими разбойниками вовсе была не шутка показать человеческое чувство.
Упрекать женщину в ее исключительном взгляде вряд справедливо ли. Разве кто-нибудь серьезно, честно старался разбить в них предрассудки? Их разбивает опыт, а оттого иногда ломится не предрассудок, а жизнь. Люди обходят вопросы, нас занимающие, как старухи и дети обходят кладбища или
места,
на которых…
Он не обращал внимания, так, как это делает большая часть французов,
на то, что истина только дается методе, да и то остается неотъемлемой от нее; истина же как результат — битая фраза, общее
место.
Разумеется, что люди эти ездили к нему и звали
на свои рауты из тщеславия, но до этого дела нет; тут важно невольное сознание, что мысль стала мощью, имела свое почетное
место, вопреки высочайшему повелению.
— Мне было слишком больно, — сказал он, — проехать мимо вас и не проститься с вами. Вы понимаете, что после всего, что было между вашими друзьями и моими, я не буду к вам ездить; жаль, жаль, но делать нечего. Я хотел пожать вам руку и проститься. — Он быстро пошел к саням, но вдруг воротился; я стоял
на том же
месте, мне было грустно; он бросился ко мне, обнял меня и крепко поцеловал. У меня были слезы
на глазах. Как я любил его в эту минуту ссоры!» [«Колокол», лист 90. (Прим. А. И. Герцена.)]
Дорога от Кенигсберга до Берлина очень длинна; мы взяли семь
мест в дилижансе и отправились.
На первой станции кондуктор объявил, чтобы мы брали наши пожитки и садились в другой дилижанс, благоразумно предупреждая, что за целость вещей он не отвечает.
Я ему заметил, что в Кенигсберге я спрашивал и мне сказали, что
места останутся, кондуктор ссылался
на снег и
на необходимость взять дилижанс
на полозьях; против этого нечего было сказать. Мы начали перегружаться с детьми и с пожитками ночью, в мокром снегу.
На следующей станции та же история, и кондуктор уже не давал себе труда объяснять перемену экипажа. Так мы проехали с полдороги, тут он объявил нам очень просто, что «нам дадут только пять
мест».
Мой сосед, исправленный Диффенбахом, в это время был в трактире; когда он вскарабкался
на свое
место и мы поехали, я рассказал ему историю. Он был выпивши и, следственно, в благодушном расположении; он принял глубочайшее участие и просил меня дать ему в Берлине записку.
Пока оно было в несчастном положении и соединялось с светлой закраиной аристократии для защиты своей веры, для завоевания своих прав, оно было исполнено величия и поэзии. Но этого стало ненадолго, и Санчо Панса, завладев
местом и запросто развалясь
на просторе, дал себе полную волю и потерял свой народный юмор, свой здравый смысл; вульгарная сторона его натуры взяла верх.
Одна волна оппозиции за другой достигает победы, то есть собственности или
места, и естественно переходит со стороны зависти
на сторону скупости.
Парламентское правление, не так, как оно истекает из народных основ англо-саксонского Common law, [Обычного права (англ.).] a так, как оно сложилось в государственный закон — самое колоссальное беличье колесо в мире. Можно ли величественнее стоять
на одном и том же
месте, придавая себе вид торжественного марша, как оба английские парламента?
Из революции они хотели сделать свою республику, но она ускользнула из-под их пальца так, как античная цивилизация ускользнула от варваров, то есть без
места в настоящем, но с надеждой
на instaurationem magnam. [великое восстановление (лат.).]
Должно быть, он еще недавно поступил
на свое
место, он еще наслаждался им и потому говорил несколько свысока.
Вовсе не будучи политическим человеком, он по удельному весу сделался одним из «лидеров» оппозиции, и, когда эрцгерцог Иоанн, бывший каким-то викарием империи, окончательно сбросил с себя маску добродушия и популярности, заслуженной тем, что он женился когда-то
на дочери станционного смотрителя и иногда ходил во фраке, Фогт с четырьмя товарищами были выбраны
на его
место.
Тут нечего ссылаться
на толпу; литература, образованные круги, судебные
места, учебные заведения, правительства и революционеры поддерживают наперерыв родовое безумие человечества. И как семьдесят лет тому назад сухой деист Робеспьер казнил Анахарсиса Клоца, так какие-нибудь Вагнеры отдали бы сегодня Фогта в руки палача.