Неточные совпадения
Услышав, что вся компания второй
день ничего не ела, офицер повел всех в разбитую лавку; цветочный чай и леванский кофе были выброшены
на пол вместе с большим количеством фиников, винных ягод, миндаля; люди наши набили себе ими карманы; в десерте недостатка не было.
Мортье вспомнил, что он знал моего отца в Париже, и доложил Наполеону; Наполеон велел
на другое утро представить его себе. В синем поношенном полуфраке с бронзовыми пуговицами, назначенном для охоты, без парика, в сапогах, несколько
дней не чищенных, в черном белье и с небритой бородой, мой отец — поклонник приличий и строжайшего этикета — явился в тронную залу Кремлевского дворца по зову императора французов.
Пожар достиг в эти
дня страшных размеров: накалившийся воздух, непрозрачный от дыма, становился невыносимым от жара. Наполеон был одет и ходил по комнате, озабоченный, сердитый, он начинал чувствовать, что опаленные лавры его скоро замерзнут и что тут не отделаешься такою шуткою, как в Египте. План войны был нелеп, это знали все, кроме Наполеона: Ней и Нарбон, Бертье и простые офицеры;
на все возражения он отвечал кабалистическим словом; «Москва»; в Москве догадался и он.
Граф спросил письмо, отец мой сказал о своем честном слове лично доставить его; граф обещал спросить у государя и
на другой
день письменно сообщил, что государь поручил ему взять письмо для немедленного доставления.
Это было действительно самое блестящее время петербургского периода; сознание силы давало новую жизнь,
дела и заботы, казалось, были отложены
на завтра,
на будни, теперь хотелось попировать
на радостях победы.
Отец мой строго взглянул
на меня и замял разговор. Граф геройски поправил
дело, он сказал, обращаясь к моему отцу, что «ему нравятся такие патриотические чувства». Отцу моему они не понравились, и он мне задал после его отъезда страшную гонку. «Вот что значит говорить очертя голову обо всем, чего ты не понимаешь и не можешь понять; граф из верности своему королю служил нашему императору». Действительно, я этого не понимал.
За мной ходили две нянюшки — одна русская и одна немка; Вера Артамоновна и m-me Прово были очень добрые женщины, но мне было скучно смотреть, как они целый
день вяжут чулок и пикируются между собой, а потому при всяком удобном случае я убегал
на половину Сенатора (бывшего посланника), к моему единственному приятелю, к его камердинеру Кало.
Перед
днем моего рождения и моих именин Кало запирался в своей комнате, оттуда были слышны разные звуки молотка и других инструментов; часто быстрыми шагами проходил он по коридору, всякий раз запирая
на ключ свою дверь, то с кастрюлькой для клея, то с какими-то завернутыми в бумагу вещами.
Он никогда не бывал дома. Он заезжал в
день две четверки здоровых лошадей: одну утром, одну после обеда. Сверх сената, который он никогда не забывал, опекунского совета, в котором бывал два раза в неделю, сверх больницы и института, он не пропускал почти ни один французский спектакль и ездил раза три в неделю в Английский клуб. Скучать ему было некогда, он всегда был занят, рассеян, он все ехал куда-нибудь, и жизнь его легко катилась
на рессорах по миру оберток и переплетов.
В 1825 году он приезжал юнкером в Москву и остановился у нас
на несколько
дней.
Утром
на другой
день я оделся в его мундир, надел саблю и кивер и посмотрел в зеркало.
Дворянство пьянствует
на белом свете, играет напропалую в карты, дерется с слугами, развратничает с горничными, ведет дурно свои
дела и еще хуже семейную жизнь.
Эти люди сломились в безвыходной и неравной борьбе с голодом и нищетой; как они ни бились, они везде встречали свинцовый свод и суровый отпор, отбрасывавший их
на мрачное
дно общественной жизни и осуждавший
на вечную работу без цели, снедавшую ум вместе с телом.
Взяв все в расчет, слуга обходился рублей в триста ассигнациями; если к этому прибавить дивиденд
на лекарства, лекаря и
на съестные припасы, случайно привозимые из деревни и которые не знали, куда
деть, то мы и тогда не перейдем трехсот пятидесяти рублей.
Главное занятие его, сверх езды за каретой, — занятие, добровольно возложенное им
на себя, состояло в обучении мальчишек аристократическим манерам передней. Когда он был трезв,
дело еще шло кой-как с рук, но когда у него в голове шумело, он становился педантом и тираном до невероятной степени. Я иногда вступался за моих приятелей, но мой авторитет мало действовал
на римский характер Бакая; он отворял мне дверь в залу и говорил...
Она, с своей стороны, вовсе не
делила этих предрассудков и
на своей половине позволяла мне все то, что запрещалось
на половине моего отца.
В самом
деле, большей частию в это время немца при детях благодарят, дарят ему часы и отсылают; если он устал бродить с детьми по улицам и получать выговоры за насморк и пятны
на платьях, то немец при детях становится просто немцем, заводит небольшую лавочку, продает прежним питомцам мундштуки из янтаря, одеколон, сигарки и делает другого рода тайные услуги им.
— Ну, пусть так, а через неделю мои именины, — утешьте меня, возьмите синий фрак у портного
на этот
день.
На другой
день вечером был у нас жандармский генерал граф Комаровский; он рассказывал о каре
на Исаакиевской площади, о конногвардейской атаке, о смерти графа Милорадовича.
На другой
день разбойник принес ей записочку от Ивашева.
Несмотря
на то что политические мечты занимали меня
день и ночь, понятия мои не отличались особенной проницательностью; они были до того сбивчивы, что я воображал в самом
деле, что петербургское возмущение имело, между прочим, целью посадить
на трон цесаревича, ограничив его власть.
Я
на своем столе нацарапал числа до ее приезда и смарывал прошедшие, иногда намеренно забывая
дня три, чтоб иметь удовольствие разом вымарать побольше, и все-таки время тянулось очень долго, потом и срок прошел, и новый был назначен, и тот прошел, как всегда бывает.
На другой
день после приезда кузина ниспровергла весь порядок моих занятий, кроме уроков; самодержавно назначила часы для общего чтения, не советовала читать романы, а рекомендовала Сегюрову всеобщую историю и Анахарсисово путешествие.
Мы с ужасом ждали разлуки, и вот одним осенним
днем приехала за ней бричка, и горничная ее понесла класть кузовки и картоны, наши люди уложили всяких дорожных припасов
на целую неделю, толпились у подъезда и прощались.
Отец мой вовсе не раньше вставал
на другой
день, казалось, даже позже обыкновенного, так же продолжительно пил кофей и, наконец, часов в одиннадцать приказывал закладывать лошадей. За четвероместной каретой, заложенной шестью господскими лошадями, ехали три, иногда четыре повозки: коляска, бричка, фура или вместо нее две телеги; все это было наполнено дворовыми и пожитками; несмотря
на обозы, прежде отправленные, все было битком набито, так что никому нельзя было порядочно сидеть.
В 1827 я привез с собою Плутарха и Шиллера; рано утром уходил я в лес, в чащу, как можно дальше, там ложился под дерево и, воображая, что это богемские леса, читал сам себе вслух; тем не меньше еще плотина, которую я делал
на небольшом ручье с помощью одного дворового мальчика, меня очень занимала, и я в
день десять раз бегал ее осматривать и поправлять.
— В самом
деле, уж какой вы,
на вас и сердиться нельзя… лакомство какое! сливки-то я уже и без вашего спроса приготовила. А вот зарница… хорошо! это к хлебу зарит.
Мой отец спросил его имя и написал
на другой
день о бывшем Эссену.
Около того времени, как тверская кузина уехала в Корчеву, умерла бабушка Ника, матери он лишился в первом детстве. В их доме была суета, и Зонненберг, которому нечего было делать, тоже хлопотал и представлял, что сбит с ног; он привел Ника с утра к нам и просил его
на весь
день оставить у нас. Ник был грустен, испуган; вероятно, он любил бабушку. Он так поэтически вспомнил ее потом...
Старушка, бабушка моя,
На креслах опершись, стояла,
Молитву шепотом творя,
И четки всё перебирала;
В дверях знакомая семья
Дворовых лиц мольбе внимала,
И в землю кланялись они,
Прося у бога долги
дни.
Долго я сам в себе таил восторги; застенчивость или что-нибудь другое, чего я и сам не знаю, мешало мне высказать их, но
на Воробьевых горах этот восторг не был отягчен одиночеством, ты
разделял его со мной, и эти минуты незабвенны, они, как воспоминания о былом счастье, преследовали меня дорогой, а вокруг я только видел лес; все было так синё, синё, а
на душе темно, темно».
Все они были люди довольно развитые и образованные — оставленные без
дела, они бросились
на наслаждения, холили себя, любили себя, отпускали себе добродушно все прегрешения, возвышали до платонической страсти свою гастрономию и сводили любовь к женщинам
на какое-то обжорливое лакомство.
«Душа человеческая, — говаривал он, — потемки, и кто знает, что у кого
на душе; у меня своих
дел слишком много, чтоб заниматься другими да еще судить и пересуживать их намерения; но с человеком дурно воспитанным я в одной комнате не могу быть, он меня оскорбляет, фруасирует, [задевает, раздражает (от фр. froisser).] а там он может быть добрейший в мире человек, за то ему будет место в раю, но мне его не надобно.
Выпросит, бывало, себе рублей пятьсот месяца
на два и за
день до срока является в переднюю с каким-нибудь куличом
на блюде и с пятьюстами рублей
на куличе.
В заключение упомяну, как в Новоселье пропало несколько сот десятин строевого леса. В сороковых годах М. Ф. Орлов, которому тогда, помнится, графиня Анна Алексеевна давала капитал для покупки именья его детям, стал торговать тверское именье, доставшееся моему отцу от Сенатора. Сошлись в цене, и
дело казалось оконченным. Орлов поехал осмотреть и, осмотревши, написал моему отцу, что он ему показывал
на плане лес, но что этого леса вовсе нет.
Поехал и Григорий Иванович в Новоселье и привез весть, что леса нет, а есть только лесная декорация, так что ни из господского дома, ни с большой дороги порубки не бросаются в глаза. Сенатор после
раздела,
на худой конец, был пять раз в Новоселье, и все оставалось шито и крыто.
Изредка давались семейные обеды,
на которых бывал Сенатор, Голохвастовы и прочие, и эти обеды давались не из удовольствия и неспроста, а были основаны
на глубоких экономико-политических соображениях. Так, 20 февраля, в
день Льва Катанского, то есть в именины Сенатора, обед был у нас, а 24 июня, то есть в Иванов
день, — у Сенатора, что, сверх морального примера братской любви, избавляло того и другого от гораздо большего обеда у себя.
Для перемены, а долею для того, чтоб осведомиться, как все обстоит в доме у нас, не было ли ссоры между господами, не дрался ли повар с своей женой и не узнал ли барин, что Палашка или Ульяша с прибылью, — прихаживали они иногда в праздники
на целый
день.
Я подписал бумагу, тем
дело и кончилось; больше я о службе ничего не слыхал, кроме того, что года через три Юсупов прислал дворцового архитектора, который всегда кричал таким голосом, как будто он стоял
на стропилах пятого этажа и оттуда что-нибудь приказывал работникам в подвале, известить, что я получил первый офицерский чин.
Юсупов рассудил
дело вмиг, отчасти по-барски и отчасти по-татарски. Он позвал секретаря и велел ему написать отпуск
на три года. Секретарь помялся, помялся и доложил со страхом пополам, что отпуск более нежели
на четыре месяца нельзя давать без высочайшего разрешения.
Секретарь написал, и
на другой
день я уже сидел в амфитеатре физико-математической аудитории.
После знаменитого
раздела именья в 1822 году, о котором я рассказывал, «старший братец» переехал
на житье в Петербург.
Он находил, что
на человеке так же мало лежит ответственности за добро и зло, как
на звере; что все —
дело организации, обстоятельств и вообще устройства нервной системы, от которой больше ждут, нежели она в состоянии дать.
Перед окончанием моего курса Химик уехал в Петербург, и я не видался с ним до возвращения из Вятки. Несколько месяцев после моей женитьбы я ездил полутайком
на несколько
дней в подмосковную, где тогда жил мой отец. Цель этой поездки состояла в окончательном примирении с ним, он все еще сердился
на меня за мой брак.
Итак, наконец затворничество родительского дома пало. Я был au large; [
на просторе (фр.).] вместо одиночества в нашей небольшой комнате, вместо тихих и полускрываемых свиданий с одним Огаревым — шумная семья в семьсот голов окружила меня. В ней я больше оклиматился в две недели, чем в родительском доме с самого
дня рождения.
У всех студентов
на лицах был написан один страх, ну, как он в этот
день не сделает никакого грубого замечания. Страх этот скоро прошел. Через край полная аудитория была непокойна и издавала глухой, сдавленный гул. Малов сделал какое-то замечание, началось шарканье.
Последнее обстоятельство было важно,
на улице
дело получило совсем иной характер; но будто есть
на свете молодые люди 17–18 лет, которые думают об этом.
Легко может быть, что в противном случае государь прислал бы флигель-адъютанта, который для получения креста сделал бы из этого
дела заговор, восстание, бунт и предложил бы всех отправить
на каторжную работу, а государь помиловал бы в солдаты.
Итак,
дело закипело;
на другой
день после обеда приплелся ко мне сторож из правления, седой старик, который добросовестно принимал а la lettre, [буквально (фр.).] что студенты ему давали деньги
на водку, и потому постоянно поддерживал себя в состоянии более близком к пьяному, чем к трезвому.
Университет, впрочем, не должен оканчивать научное воспитание; его
дело — поставить человека à même [дать ему возможность (фр.).] продолжать
на своих ногах; его
дело — возбудить вопросы, научить спрашивать.