Влияние Грановского на университет и на все молодое поколение было огромно и пережило его; длинную светлую полосу оставил он по себе. Я с особенным умилением смотрю на книги, посвященные его памяти бывшими его студентами, на горячие, восторженные строки об нем в их предисловиях, в журнальных статьях, на это юношески прекрасное желание новый труд свой примкнуть к дружеской тени, коснуться,
начиная речь, до его гроба, считать от него свою умственную генеалогию.
Пока староста наливал вино в стаканы, я заметил, что один из присутствующих, одетый не совсем по-крестьянски, был очень беспокоен, обтирал пот, краснел — ему нездоровилось; когда же староста провозгласил мой тост, он с какой-то отчаянной отвагой вскочил и, обращаясь ко мне,
начал речь.
Неточные совпадения
О выборе не может быть и
речи; обуздать мысль труднее, чем всякую страсть, она влечет невольно; кто может ее затормозить чувством, мечтой, страхом последствий, тот и затормозит ее, но не все могут. У кого мысль берет верх, у того вопрос не о прилагаемости, не о том — легче или тяжеле будет, тот ищет истины и неумолимо, нелицеприятно проводит
начала, как сен-симонисты некогда, как Прудон до сих пор.
Окончивши, он поспешно
начал завертывать Евангелие и крест. Цынский, едва приподнявшись, сказал ему, что он может идти. После этого он обратился ко мне и перевел духовную
речь на гражданский язык.
Из вопросов городничего жандарму я тотчас увидел, что он снедаем желанием узнать, за какое дело, почему и как я сослан. Я упорно молчал. Городничий
начал безличную
речь между мною и жандармом...
Хомяков спорил до четырех часов утра,
начавши в девять; где К. Аксаков с мурмолкой в руке свирепствовал за Москву, на которую никто не нападал, и никогда не брал в руки бокала шампанского, чтобы не сотворить тайно моление и тост, который все знали; где Редкин выводил логически личного бога, ad majorem gloriam Hegel; [к вящей славе Гегеля (лат.).] где Грановский являлся с своей тихой, но твердой
речью; где все помнили Бакунина и Станкевича; где Чаадаев, тщательно одетый, с нежным, как из воску, лицом, сердил оторопевших аристократов и православных славян колкими замечаниями, всегда отлитыми в оригинальную форму и намеренно замороженными; где молодой старик А. И. Тургенев мило сплетничал обо всех знаменитостях Европы, от Шатобриана и Рекамье до Шеллинга и Рахели Варнгаген; где Боткин и Крюков пантеистически наслаждались рассказами М. С. Щепкина и куда, наконец, иногда падал, как Конгривова ракета, Белинский, выжигая кругом все, что попадало.
Взгляд, постоянно обращенный назад, и исключительное, замкнутое общество —
начало выражаться в
речах и мыслях, в приемах и одежде; новый цех — цех выходцев — складывался и костенел рядом с другими.
Гарибальди обнял и поцеловал старика. Тогда старик, перебиваясь и путаясь, с страшной быстротой народного итальянского языка,
начал рассказывать Гарибальди свои похождения и заключил свою
речь удивительным цветком южного красноречия...
Он часто и ловко взмахивал головою, отбрасывая с высокого гладкого лба волнистые длинные волосы, снисходительно улыбался и всегда рассказывал о чем-то глуховатым голосом,
начиная речь вкрадчивыми словами:
Он сидел потупившись, с важным и соображающим видом и, несмотря на свою торопливость и на «коротко и ясно», не находил слов для
начала речи. «Что-то будет?» — подумал я.
Неточные совпадения
Сам Государев посланный // К народу
речь держал, // То руганью попробует // И плечи с эполетами // Подымет высоко, // То ласкою попробует // И грудь с крестами царскими // Во все четыре стороны // Повертывать
начнет.
Корова с колокольчиком, // Что с вечера отбилася // От стада, чуть послышала // Людские голоса — // Пришла к костру, уставила // Глаза на мужиков, // Шальных
речей послушала // И
начала, сердечная, // Мычать, мычать, мычать!
— У Клима
речь короткая // И ясная, как вывеска, // Зовущая в кабак, — // Сказал шутливо староста. — //
Начнет Климаха бабою, // А кончит — кабаком! —
И второе искушение кончилось. Опять воротился Евсеич к колокольне и вновь отдал миру подробный отчет. «Бригадир же, видя Евсеича о правде безнуждно беседующего, убоялся его против прежнего не гораздо», — прибавляет летописец. Или, говоря другими словами, Фердыщенко понял, что ежели человек
начинает издалека заводить
речь о правде, то это значит, что он сам не вполне уверен, точно ли его за эту правду не посекут.
— Сограждане! —
начал он взволнованным голосом, но так как
речь его была секретная, то весьма естественно, что никто ее не слыхал.