Неточные совпадения
…Когда я думаю о том, как мы двое теперь, под пятьдесят
лет, стоим за первым станком русского вольного слова, мне кажется, что наше ребячье Грютли на Воробьевых горах было не тридцать три
года тому назад, а
много — три!
А покамест в скучном досуге, на который меня осудили события, не находя в себе ни сил, ни свежести на новый труд, записываю я наши воспоминания.
Много того, что нас так тесно соединяло, осело в этих листах, я их дарю тебе. Для тебя они имеют двойной смысл — смысл надгробных памятников, на которых мы встречаем знакомые имена. [Писано в 1853
году. (Прим. А. И. Герцена.)]
Лет тридцати, возвратившись из ссылки, я понял, что во
многом мой отец был прав, что он, по несчастию, оскорбительно хорошо знал людей. Но моя ли была вина, что он и самую истину проповедовал таким возмутительным образом для юного сердца. Его ум, охлажденный длинною жизнию в кругу людей испорченных, поставил его en garde [настороже (фр.).] противу всех, а равнодушное сердце не требовало примирения; он так и остался в враждебном отношении со всеми на свете.
Впоследствии, то есть
лет через двенадцать, я
много раз поминал Химика так, как поминал замечания моего отца; разумеется, он был прав в трех четвертях всего, на что я возражал.
У нас и в неофициальном мире дела идут не
много лучше: десять
лет спустя точно так же принимали Листа в московском обществе.
А в самом деле, профессора удивились бы, что я в столько
лет так
много пошел назад.
В. был
лет десять старше нас и удивлял нас своими практическими заметками, своим знанием политических дел, своим французским красноречием и горячностью своего либерализма. Он знал так
много и так подробно, рассказывал так мило и так плавно; мнения его были так твердо очерчены, на все был ответ, совет, разрешение. Читал он всё — новые романы, трактаты, журналы, стихи и, сверх того, сильно занимался зоологией, писал проекты для князя и составлял планы для детских книг.
Старик, о котором идет речь, был существо простое, доброе и преданное за всякую ласку, которых, вероятно, ему не
много доставалось в жизни. Он делал кампанию 1812
года, грудь его была покрыта медалями, срок свой он выслужил и остался по доброй воле, не зная, куда деться.
Пожилых
лет, небольшой ростом офицер, с лицом, выражавшим
много перенесенных забот, мелких нужд, страха перед начальством, встретил меня со всем радушием мертвящей скуки. Это был один из тех недальних, добродушных служак, тянувший
лет двадцать пять свою лямку и затянувшийся, без рассуждений, без повышений, в том роде, как служат старые лошади, полагая, вероятно, что так и надобно на рассвете надеть хомут и что-нибудь тащить.
В начале 1840
года расстались мы с Владимиром, с бедной, узенькой Клязьмой. Я покидал наш венчальный городок с щемящим сердцем и страхом; я предвидел, что той простой, глубокой внутренней жизни не будет больше и что придется подвязать
много парусов.
Так оканчивалась эта глава в 1854
году; с тех пор
многое переменилось. Я стал гораздо ближе к тому времени, ближе увеличивающейся далью от здешних людей, приездом Огарева и двумя книгами: анненковской биографией Станкевича и первыми частями сочинений Белинского. Из вдруг раскрывшегося окна в больничной палате дунуло свежим воздухом полей, молодым воздухом весны…
Об застое после перелома в 1825
году мы говорили
много раз. Нравственный уровень общества пал, развитие было перервано, все передовое, энергическое вычеркнуто из жизни. Остальные — испуганные, слабые, потерянные — были мелки, пусты; дрянь александровского поколения заняла первое место; они мало-помалу превратились в подобострастных дельцов, утратили дикую поэзию кутежей и барства и всякую тень самобытного достоинства; они упорно служили, они выслуживались, но не становились сановитыми. Время их прошло.
Но что же доказывает все это?
Многое, но на первый случай то, что немецкой работы китайские башмаки, в которых Россию водят полтораста
лет, натерли
много мозолей, но, видно, костей не повредили, если всякий раз, когда удается расправить члены, являются такие свежие и молодые силы. Это нисколько не обеспечивает будущего, но делает его крайне возможным.
Мы встречали Новый
год дома, уединенно; только А. Л. Витберг был у нас. Недоставало маленького Александра в кружке нашем, малютка покоился безмятежным сном, для него еще не существует ни прошедшего, ни будущего. Спи, мой ангел, беззаботно, я молюсь о тебе — и о тебе, дитя мое, еще не родившееся, но которого я уже люблю всей любовью матери, твое движение, твой трепет так
много говорят моему сердцу. Да будет твое пришествие в мир радостно и благословенно!»
«Я виноват,
много виноват, я заслужил крест, лежащий на мне (записано 14 марта 1843
года)…
Новые друзья приняли нас горячо, гораздо лучше, чем два
года тому назад. В их главе стоял Грановский — ему принадлежит главное место этого пятилетия. Огарев был почти все время в чужих краях. Грановский заменял его нам, и лучшими минутами того времени мы обязаны ему. Великая сила любви лежала в этой личности. Со
многими я был согласнее в мнениях, но с ним я был ближе — там где-то, в глубине души.
Кто знал их обоих, тот поймет, как быстро Грановский и Станкевич должны были ринуться друг к другу. В них было так
много сходного в нраве, в направлении, в
летах… и оба носили в груди своей роковой зародыш преждевременной смерти. Но для кровной связи, для неразрывного родства людей сходства недостаточно. Та любовь только глубока и прочна, которая восполняет друг друга, для деятельной любви различие нужно столько же, сколько сходство; без него чувство вяло, страдательно и обращается в привычку.
Чаадаев имел свои странности, свои слабости, он был озлоблен и избалован. Я не знаю общества менее снисходительного, как московское, более исключительного, именно поэтому оно смахивает на провинциальное и напоминает недавность своего образования. Отчего же человеку в пятьдесят
лет, одинокому, лишившемуся почти всех друзей, потерявшему состояние,
много жившему мыслию, часто огорченному, не иметь своего обычая, свои причуды?
Разрыв, который Байрон чувствовал как поэт и гений сорок
лет тому назад, после ряда новых испытаний, после грязного перехода с 1830 к 1848
году и гнусного с 48 до сегодняшнего дня, поразил теперь
многих. И мы, как Байрон, не знаем, куда деться, куда приклонить голову.
Два
года спустя он доказал, как
много энергии в его седой голове и как его теории — правда, то есть как они близки к практике.
Последний раз я виделся с Прудоном в С.-Пелажи, меня высылали из Франции, — ему оставались еще два
года тюрьмы. Печально простились мы с ним, не было ни тени близкой надежды. Прудон сосредоточенно молчал, досада кипела во мне; у обоих было
много дум в голове, но говорить не хотелось.
Неточные совпадения
Он в том покое поселился, // Где деревенский старожил //
Лет сорок с ключницей бранился, // В окно смотрел и мух давил. // Всё было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; // В одном нашел тетрадь расхода, // В другом наливок целый строй, // Кувшины с яблочной водой // И календарь осьмого
года: // Старик, имея
много дел, // В иные книги не глядел.
И поделом: в разборе строгом, // На тайный суд себя призвав, // Он обвинял себя во
многом: // Во-первых, он уж был неправ, // Что над любовью робкой, нежной // Так подшутил вечор небрежно. // А во-вторых: пускай поэт // Дурачится; в осьмнадцать
лет // Оно простительно. Евгений, // Всем сердцем юношу любя, // Был должен оказать себя // Не мячиком предрассуждений, // Не пылким мальчиком, бойцом, // Но мужем с честью и с умом.
Какие б чувства ни таились // Тогда во мне — теперь их нет: // Они прошли иль изменились… // Мир вам, тревоги прошлых
лет! // В ту пору мне казались нужны // Пустыни, волн края жемчужны, // И моря шум, и груды скал, // И гордой девы идеал, // И безыменные страданья… // Другие дни, другие сны; // Смирились вы, моей весны // Высокопарные мечтанья, // И в поэтический бокал // Воды я
много подмешал.
А может быть и то: поэта // Обыкновенный ждал удел. // Прошли бы юношества
лета: // В нем пыл души бы охладел. // Во
многом он бы изменился, // Расстался б с музами, женился, // В деревне, счастлив и рогат, // Носил бы стеганый халат; // Узнал бы жизнь на самом деле, // Подагру б в сорок
лет имел, // Пил, ел, скучал, толстел, хирел. // И наконец в своей постеле // Скончался б посреди детей, // Плаксивых баб и лекарей.
Еще
много пути предстоит совершить всему походному экипажу, состоящему из господина средних
лет, брички, в которой ездят холостяки, лакея Петрушки, кучера Селифана и тройки коней, уже известных поименно от Заседателя до подлеца чубарого.