Неточные совпадения
Тон общества менялся наглазно; быстрое нравственное падение служило печальным доказательством, как мало развито было между русскими аристократами чувство
личного достоинства. Никто (кроме женщин) не смел показать участия, произнести теплого слова о родных, о
друзьях, которым еще вчера жали руку, но которые за ночь были взяты. Напротив, являлись дикие фанатики рабства, одни из подлости, а
другие хуже — бескорыстно.
Доктор выходил из себя, бесился, тем больше, что
другими средствами не мог взять, находил воззрения Ларисы Дмитриевны женскими капризами, ссылался на Шеллинговы чтения об академическом учении и читал отрывки из Бурдаховой физиологии для доказательства, что в человеке есть начало вечное и духовное, а внутри природы спрятан какой-то
личный Geist. [дух (нем.).]
Но — и в этом его
личная мощь — ему вообще не часто нужно было прибегать к таким фикциям, он на каждом шагу встречал удивительных людей, умел их встречать, и каждый, поделившийся его душою, оставался на всю жизнь страстным
другом его и каждому своим влиянием он сделал или огромную пользу, или облегчил ношу.
Что же коснулось этих людей, чье дыхание пересоздало их? Ни мысли, ни заботы о своем общественном положении, о своей
личной выгоде, об обеспечении; вся жизнь, все усилия устремлены к общему без всяких
личных выгод; одни забывают свое богатство,
другие — свою бедность и идут, не останавливаясь, к разрешению теоретических вопросов. Интерес истины, интерес науки, интерес искусства, humanitas [гуманизм (лат.).] — поглощает все.
Тихо и с самоотверженной улыбкой склонялась она перед неотвратимым, без романтического ропота, без
личной строптивости и без кичливого удовольствия, с
другой стороны.
Нельзя же двум великим историческим личностям, двум поседелым деятелям всей западной истории, представителям двух миров, двух традиций, двух начал — государства и
личной свободы, нельзя же им не остановить, не сокрушить третью личность, немую, без знамени, без имени, являющуюся так не вовремя с веревкой рабства на шее и грубо толкающуюся в двери Европы и в двери истории с наглым притязанием на Византию, с одной ногой на Германии, с
другой — на Тихом океане.
Грановский и мы еще кой-как с ними ладили, не уступая начал; мы не делали из нашего разномыслия
личного вопроса. Белинский, страстный в своей нетерпимости, шел дальше и горько упрекал нас. «Я жид по натуре, — писал он мне из Петербурга, — и с филистимлянами за одним столом есть не могу… Грановский хочет знать, читал ли я его статью в „Москвитянине“? Нет, и не буду читать; скажи ему, что я не люблю ни видеться с
друзьями в неприличных местах, ни назначать им там свидания».
Между юнкерами по поводу этой увертюры ходило давнее предание, передававшееся из поколения в поколение. Рассказывали, что будто бы первым литаврщиком, исполнявшим роковой удар гильотины, был никому не известный скромный маленький музыкант,
личный друг Крейнбринга еще с детских лет.
Неточные совпадения
— Да, но в таком случае, если вы позволите сказать свою мысль… Картина ваша так хороша, что мое замечание не может повредить ей, и потом это мое
личное мнение. У вас это
другое. Самый мотив
другой. Но возьмем хоть Иванова. Я полагаю, что если Христос сведен на степень исторического лица, то лучше было бы Иванову и избрать
другую историческую тему, свежую, нетронутую.
Всякий человек, зная до малейших подробностей всю сложность условий, его окружающих, невольно предполагает, что сложность этих условий и трудность их уяснения есть только его
личная, случайная особенность, и никак не думает, что
другие окружены такою же сложностью своих
личных условий, как и он сам.
— Да моя теория та: война, с одной стороны, есть такое животное, жестокое и ужасное дело, что ни один человек, не говорю уже христианин, не может лично взять на свою ответственность начало войны, а может только правительство, которое призвано к этому и приводится к войне неизбежно. С
другой стороны, и по науке и по здравому смыслу, в государственных делах, в особенности в деле воины, граждане отрекаются от своей
личной воли.
Константин молчал. Он чувствовал, что он разбит со всех сторон, но он чувствовал вместе о тем, что то, что он хотел сказать, было не понято его братом. Он не знал только, почему это было не понято: потому ли, что он не умел сказать ясно то, что хотел, потому ли, что брат не хотел, или потому, что не мог его понять. Но он не стал углубляться в эти мысли и, не возражая брату, задумался о совершенно
другом,
личном своем деле.
— Это — кто? — спросил он, указывая подбородком на портрет Шекспира, и затем сказал таким тоном, как будто Шекспир был
личным его
другом: