Неточные совпадения
По счастию, мне недолго пришлось ломать голову, догадываясь, в чем дело. Дверь из передней немного приотворилась, и красное
лицо, полузакрытое волчьим мехом ливрейной шубы, шепотом подзывало меня; это был лакей Сенатора, я бросился
к двери.
Недели через две я ей сказал; она переменилась в
лице, залилась слезами и ушла
к себе в комнату.
Он знал это и потому, предчувствуя что-нибудь смешное, брал мало-помалу свои меры: вынимал носовой платок, смотрел на часы, застегивал фрак, закрывал обеими руками
лицо и, когда наступал кризис, — вставал, оборачивался
к стене, упирался в нее и мучился полчаса и больше, потом, усталый от пароксизма, красный, обтирая пот с плешивой головы, он садился, но еще долго потом его схватывало.
Государь, увидев несколько
лиц, одетых в партикулярных платьях (в числе следовавших за экипажем), вообразил, что это были
лица подозрительные, приказал взять этих несчастных на гауптвахты и, обратившись
к народу, стал кричать: „Это все подлые полячишки, они вас подбили!“ Подобная неуместная выходка совершенно испортила, по моему мнению, результаты».
Симоновский архимандрит Мелхиседек сам предложил место в своем монастыре. Мелхиседек был некогда простой плотник и отчаянный раскольник, потом обратился
к православию, пошел в монахи, сделался игумном и, наконец, архимандритом. При этом он остался плотником, то есть не потерял ни сердца, ни широких плеч, ни красного, здорового
лица. Он знал Вадима и уважал его за его исторические изыскания о Москве.
Лицо ее было задумчиво, в нем яснее обыкновенного виднелся отблеск вынесенного в прошедшем и та подозрительная робость
к будущему, то недоверие
к жизни, которое всегда остается после больших, долгих и многочисленных бедствий.
В дверях залы стояла фигура, завернутая в военную шинель;
к окну виднелся белый султан, сзади были еще какие-то
лица, — я разглядел казацкую шапку.
К утру канцелярия начала наполняться; явился писарь, который продолжал быть пьяным с вчерашнего дня, — фигура чахоточная, рыжая, в прыщах, с животно-развратным выражением в
лице. Он был во фраке кирпичного цвета, прескверно сшитом, нечистом, лоснящемся. Вслед за ним пришел другой, в унтер-офицерской шинели, чрезвычайно развязный. Он тотчас обратился ко мне с вопросом...
Три дня эти я бродил с жандармом по городу. Татарки с покрытыми
лицами, скуластые мужья их, правоверные мечети рядом с православными церквами, все это напоминает Азию и Восток. Во Владимире, Нижнем — подозревается близость
к Москве, здесь — даль от нее.
На одном из губернаторских смотров ссыльным меня пригласил
к себе один ксендз. Я застал у него несколько поляков. Один из них сидел молча, задумчиво куря маленькую трубку; тоска, тоска безвыходная видна была в каждой черте. Он был сутуловат, даже кривобок,
лицо его принадлежало
к тому неправильному польско-литовскому типу, который удивляет сначала и привязывает потом; такие черты были у величайшего из поляков — у Фаддея Костюшки. Одежда Цехановича свидетельствовала о страшной бедности.
В зале утром я застал исправника, полицмейстера и двух чиновников; все стояли, говорили шепотом и с беспокойством посматривали на дверь. Дверь растворилась, и взошел небольшого роста плечистый старик, с головой, посаженной на плечи, как у бульдога, большие челюсти продолжали сходство с собакой,
к тому же они как-то плотоядно улыбались; старое и с тем вместе приапическое выражение
лица, небольшие, быстрые, серенькие глазки и редкие прямые волосы делали невероятно гадкое впечатление.
…Знаменитый Тюрго, видя ненависть французов
к картофелю, разослал всем откупщикам, поставщикам и другим подвластным
лицам картофель на посев, строго запретив давать крестьянам. С тем вместе он сообщил им тайно, чтоб они не препятствовали крестьянам красть на посев картофель. В несколько лет часть Франции обсеялась картофелем.
На этом гробе, на этом кладбище разбрасывался во все стороны равноконечный греческий крест второго храма — храма распростертых рук, жизни, страданий, труда. Колоннада, ведущая
к нему, была украшена статуями ветхозаветных
лиц. При входе стояли пророки. Они стояли вне храма, указывая путь, по которому им идти не пришлось. Внутри этого храма были вся евангельская история и история апостольских деяний.
…Куда природа свирепа
к лицам. Что и что прочувствовалось в этой груди страдальца прежде, чем он решился своей веревочкой остановить маятник, меривший ему одни оскорбления, одни несчастия. И за что? За то, что отец был золотушен или мать лимфатична? Все это так. Но по какому праву мы требуем справедливости, отчета, причин? — у кого? — у крутящегося урагана жизни?..
Унылая, грустная дружба
к увядающей Саше имела печальный, траурный отблеск. Она вместе с словами диакона и с отсутствием всякого развлечения удаляла молодую девушку от мира, от людей. Третье
лицо, живое, веселое, молодое и с тем вместе сочувствовавшее всему мечтательному и романтическому, было очень на месте; оно стягивало на землю, на действительную, истинную почву.
Я сначала жил в Вятке не один. Странное и комическое
лицо, которое время от времени является на всех перепутьях моей жизни, при всех важных событиях ее, —
лицо, которое тонет для того, чтоб меня познакомить с Огаревым, и машет фуляром с русской земли, когда я переезжаю таурогенскую границу, словом
К. И. Зонненберг жил со мною в Вятке; я забыл об этом, рассказывая мою ссылку.
Карл Иванович, мы уже говорили это, несмотря на свой пятидесятилетний возраст и на значительные недостатки в
лице, был большой волокита и был приятно уверен, что всякая женщина и девушка, подходящая
к нему, подвергается опасности мотылька, летающего возле зажженной свечи.
Вскоре они переехали в другую часть города. Первый раз, когда я пришел
к ним, я застал соседку одну в едва меблированной зале; она сидела за фортепьяно, глаза у нее были сильно заплаканы. Я просил ее продолжать; но музыка не шла, она ошибалась, руки дрожали, цвет
лица менялся.
Тихо выпустила меня горничная, мимо которой я прошел, не смея взглянуть ей в
лицо. Отяжелевший месяц садился огромным красным ядром — заря занималась. Было очень свежо, ветер дул мне прямо в
лицо — я вдыхал его больше и больше, мне надобно было освежиться. Когда я подходил
к дому — взошло солнце, и добрые люди, встречавшиеся со мной, удивлялись, что я так рано встал «воспользоваться хорошей погодой».
Высокий ростом, с волосами странно разбросанными, без всякого единства прически, с резким
лицом, напоминающим ряд членов Конвента 93 года, а всего более Мара, с тем же большим ртом, с тою же резкой чертой пренебрежения на губах и с тем же грустно и озлобленно печальным выражением;
к этому следует прибавить очки, шляпу с широкими полями, чрезвычайную раздражительность, громкий голос, непривычку себя сдерживать и способность, по мере негодования, поднимать брови все выше и выше.
В три четверти десятого явился Кетчер в соломенной шляпе, с измятым
лицом человека, не спавшего целую ночь. Я бросился
к нему и, обнимая его, осыпал упреками. Кетчер, нахмурившись, посмотрел на меня и спросил...
Роковой день приближался, все становилось страшнее и страшнее. Я смотрел на доктора и на таинственное
лицо «бабушки» с подобострастием. Ни Наташа, ни я, ни наша молодая горничная не смыслили ничего; по счастию,
к нам из Москвы приехала, по просьбе моего отца, на это время одна пожилая дама, умная, практическая и распорядительная. Прасковья Андреевна, видя нашу беспомощность, взяла самодержавно бразды правления, я повиновался, как негр.
Это измученно-восторженное
лицо, эту радость, летающую вместе с началом смерти около юного чела родильницы, я узнал потом в Фан-Дейковой мадонне в римской галерее Корсини. Младенец только что родился, его подносят
к матери; изнеможенная, без кровинки в
лице, слабая и томная, она улыбнулась и остановила на малютке взгляд усталый и исполненный бесконечной любви.
Часто, выбившись из сил, приходил он отдыхать
к нам; лежа на полу с двухлетним ребенком, он играл с ним целые часы. Пока мы были втроем, дело шло как нельзя лучше, но при звуке колокольчика судорожная гримаса пробегала по
лицу его, и он беспокойно оглядывался и искал шляпу; потом оставался, по славянской слабости. Тут одно слово, замечание, сказанное не по нем, приводило
к самым оригинальным сценам и спорам…
Минут через пять взошла твердым шагом высокая старуха, с строгим
лицом, носившим следы большой красоты; в ее осанке, поступи и жестах выражались упрямая воля, резкий характер и резкий ум. Она проницательно осмотрела меня с головы до ног, подошла
к дивану, отодвинула одним движением руки стол и сказала мне...
Раз весною прихожу я
к нему: спиною
к дверям в больших креслах сидел какой-то генерал, мне не было видно его
лица, а только один серебряный эполет.
Я бросился
к реке. Староста был налицо и распоряжался без сапог и с засученными портками; двое мужиков с комяги забрасывали невод. Минут через пять они закричали: «Нашли, нашли!» — и вытащили на берег мертвое тело Матвея. Цветущий юноша этот, красивый, краснощекий, лежал с открытыми глазами, без выражения жизни, и уж нижняя часть
лица начала вздуваться. Староста положил тело на берегу, строго наказал мужикам не дотрогиваться, набросил на него армяк, поставил караульного и послал за земской полицией…
В
лице Грановского московское общество приветствовало рвущуюся
к свободе мысль Запада, мысль умственной независимости и борьбы за нее. В
лице славянофилов оно протестовало против оскорбленного чувства народности бироновским высокомерием петербургского правительства.
Хомяков спорил до четырех часов утра, начавши в девять; где
К. Аксаков с мурмолкой в руке свирепствовал за Москву, на которую никто не нападал, и никогда не брал в руки бокала шампанского, чтобы не сотворить тайно моление и тост, который все знали; где Редкин выводил логически личного бога, ad majorem gloriam Hegel; [
к вящей славе Гегеля (лат.).] где Грановский являлся с своей тихой, но твердой речью; где все помнили Бакунина и Станкевича; где Чаадаев, тщательно одетый, с нежным, как из воску,
лицом, сердил оторопевших аристократов и православных славян колкими замечаниями, всегда отлитыми в оригинальную форму и намеренно замороженными; где молодой старик А. И. Тургенев мило сплетничал обо всех знаменитостях Европы, от Шатобриана и Рекамье до Шеллинга и Рахели Варнгаген; где Боткин и Крюков пантеистически наслаждались рассказами М. С. Щепкина и куда, наконец, иногда падал, как Конгривова ракета, Белинский, выжигая кругом все, что попадало.
Первая часть была сбивчива — но вторая очень подробна: ему сам Диффенбах вырезал из руки новый нос, рука была привязана шесть недель
к лицу, «Majestat» [его величество (нем.).] приезжал в больницу посмотреть, высочайше удивился и одобрил.
Теперь я привык
к этим мыслям, они уже не пугают меня. Но в конце 1849 года я был ошеломлен ими, и, несмотря на то что каждое событие, каждая встреча, каждое столкновение,
лицо — наперерыв обрывали последние зеленые листья, я еще упрямо и судорожно искал выхода.
В комнате были разные господа, рядовые капиталисты, члены Народного собрания, два-три истощенных туриста с молодыми усами на старых щеках, эти вечные
лица, пьющие на водах вино, представляющиеся ко дворам, слабые и лимфатические отпрыски, которыми иссякают аристократические роды и которые туда же, суются от карточной игры
к биржевой.
Николай раз на смотру, увидав молодца флангового солдата с крестом, спросил его: «Где получил крест?» По несчастью, солдат этот был из каких-то исшалившихся семинаристов и, желая воспользоваться таким случаем, чтоб блеснуть красноречием, отвечал: «Под победоносными орлами вашего величества». Николай сурово взглянул на него, на генерала, надулся и прошел. А генерал, шедший за ним, когда поравнялся с солдатом, бледный от бешенства, поднял кулак
к его
лицу и сказал: «В гроб заколочу Демосфена!»