Неточные совпадения
Тут я
еще больше наслушался о войне, чем от Веры Артамоновны. Я очень любил рассказы графа Милорадовича, он говорил с чрезвычайною живостью, с резкой мимикой, с громким смехом, и я не
раз засыпал под них на диване за его спиной.
— Слышал я, государь мой, — говорил он однажды, — что братец ваш
еще кавалерию изволил получить. Стар, батюшка, становлюсь, скоро богу душу отдам, а ведь не сподобил меня господь видеть братца в кавалерии, хоть бы
раз перед кончиной лицезреть их в ленте и во всех регалиях!
Надобно же было для последнего удара Федору Карловичу, чтоб он
раз при Бушо, французском учителе, похвастался тем, что он был рекрутом под Ватерлоо и что немцы дали страшную таску французам. Бушо только посмотрел на него и так страшно понюхал табаку, что победитель Наполеона несколько сконфузился. Бушо ушел, сердито опираясь на свою сучковатую палку, и никогда не называл его иначе, как le soldat de Vilainton. Я тогда
еще не знал, что каламбур этот принадлежит Беранже, и не мог нарадоваться на выдумку Бушо.
В 1827 я привез с собою Плутарха и Шиллера; рано утром уходил я в лес, в чащу, как можно дальше, там ложился под дерево и, воображая, что это богемские леса, читал сам себе вслух; тем не меньше
еще плотина, которую я делал на небольшом ручье с помощью одного дворового мальчика, меня очень занимала, и я в день десять
раз бегал ее осматривать и поправлять.
Старый скептик и эпикуреец Юсупов, приятель Вольтера и Бомарше, Дидро и Касти, был одарен действительно артистическим вкусом. Чтоб в этом убедиться, достаточно
раз побывать в Архангельском, поглядеть на его галереи, если их
еще не продал вразбивку его наследник. Он пышно потухал восьмидесяти лет, окруженный мраморной, рисованной и живой красотой. В его загородном доме беседовал с ним Пушкин, посвятивший ему чудное послание, и рисовал Гонзага, которому Юсупов посвятил свой театр.
В самое это время я видел во второй
раз Николая, и тут лицо его
еще сильнее врезалось в мою память.
— Вы делали для них подписку, это
еще хуже. На первый
раз государь так милосерд, что он вас прощает, только, господа, предупреждаю вас, за вами будет строгий надзор, будьте осторожны.
Еще бы
раз увидеть мою юную утешительницу, пожать ей руку, как я пожал ей на кладбище… В ее лице хотел я проститься с былым и встретиться с будущим…
Жены их
еще более горюют и с стесненным сердцем возят в ломбард всякий год денежки класть, отправляясь в Москву под предлогом, что мать или тетка больна и хочет в последний
раз видеть.
— Плохо, — сказал он, — мир кончается, — раскрыл свою записную книжку и вписал: «После пятнадцатилетней практики в первый
раз встретил человека, который не взял денег, да
еще будучи на отъезде».
Ямщик, которого я тоже пригласил, был
еще радикальнее: он насыпал перцу в стакан пенного вина, размешал ложкой, выпил
разом, болезненно вздохнул и несколько со стоном прибавил: «Славно огорчило!»
Ребенок не привыкал и через год был столько же чужд, как в первый день, и
еще печальнее. Сама княгиня удивлялась его «сериозности» и иной
раз, видя, как она часы целые уныло сидит за маленькими пяльцами, говорила ей: «Что ты не порезвишься, не пробежишь», девочка улыбалась, краснела, благодарила, но оставалась на своем месте.
«…Мое ребячество было самое печальное, горькое, сколько слез пролито, не видимых никем, сколько
раз, бывало, ночью, не понимая
еще, что такое молитва, я вставала украдкой (не смея и молиться не в назначенное время) и просила бога, чтоб меня кто-нибудь любил, ласкал.
Редко, и всякий
раз поневоле, ездил я к княгине;
еще реже привозила ее княгиня к нам.
Десять
раз прощались мы, и все
еще не хотелось расстаться; наконец моя мать, приезжавшая с Natalie [Я очень хорошо знаю, сколько аффектации в французском переводе имен, но как быть — имя дело традиционное, как же его менять?
…Р. страдала, я с жалкой слабостью ждал от времени случайных разрешений и длил полуложь. Тысячу
раз хотел я идти к Р., броситься к ее ногам, рассказать все, вынести ее гнев, ее презрение… но я боялся не негодования — я бы ему был рад, — боялся слез. Много дурного надобно испытать, чтоб уметь вынести женские слезы, чтоб уметь сомневаться, пока они,
еще теплые, текут по воспаленной щеке. К тому же ее слезы были бы искренние.
Помню я, что
еще во времена студентские мы
раз сидели с Вадимом за рейнвейном, он становился мрачнее и мрачнее и вдруг, со слезами на глазах, повторил слова Дон Карлоса, повторившего, в свою очередь, слова Юлия Цезаря: «Двадцать три года, и ничего не сделано для бессмертия!» Его это так огорчило, что он изо всей силы ударил ладонью по зеленой рюмке и глубоко разрезал себе руку.
Разрыв становился неминуем, но Огарев
еще долго жалел ее,
еще долго хотел спасти ее, надеялся. И когда на минуту в ней пробуждалось нежное чувство или поэтическая струйка, он был готов забыть на веки веков прошедшее и начать новую жизнь гармонии, покоя, любви; но она не могла удержаться, теряла равновесие и всякий
раз падала глубже. Нить за нитью болезненно рвался их союз до тех пор, пока беззвучно перетерлась последняя нитка, — и они расстались навсегда.
Я вообще не любил важных людей, особенно женщин, да
еще к тому же семидесятилетних; но отец мой спрашивал второй
раз, был ли я у Ольги Александровны Жеребцовой?
Сколько есть на свете барышень, добрых и чувствительных, готовых плакать о зябнущем щенке, отдать нищему последние деньги, готовых ехать в трескучий мороз на томболу [лотерею (от ит. tombola).] в пользу разоренных в Сибири, на концерт, дающийся для погорелых в Абиссинии, и которые, прося маменьку
еще остаться на кадриль, ни
разу не подумали о том, как малютка-форейтор мерзнет на ночном морозе, сидя верхом с застывающей кровью в жилах.
— Вы можете остаться
еще месяц. Префект поручил мне вместе с тем сказать вам, что он надеется и желает, чтоб ваше здоровье поправилось в продолжение этого времени; ему было бы очень неприятно, если б это было не так, потому что в третий
раз он отсрочить не может.
Последний
раз я виделся с Прудоном в С.-Пелажи, меня высылали из Франции, — ему оставались
еще два года тюрьмы. Печально простились мы с ним, не было ни тени близкой надежды. Прудон сосредоточенно молчал, досада кипела во мне; у обоих было много дум в голове, но говорить не хотелось.
Не спится министерству; шепчется «первый» с вторым, «второй» — с другом Гарибальди, друг Гарибальди — с родственником Палмерстона, с лордом Шефсбюри и с
еще большим его другом Сили. Сили шепчется с оператором Фергуссоном… Испугался Фергуссон, ничего не боявшийся, за ближнего и пишет письмо за письмом о болезни Гарибальди. Прочитавши их,
еще больше хирурга испугался Гладстон. Кто мог думать, какая пропасть любви и сострадания лежит иной
раз под портфелем министра финансов?..