Неточные совпадения
Разумеется,
есть люди, которые живут в передней, как рыба в воде, — люди, которых
душа никогда не просыпалась, которые взошли во вкус и с своего рода художеством исполняют свою должность.
Жены сосланных в каторжную работу лишались всех гражданских прав, бросали богатство, общественное положение и ехали на целую жизнь неволи в страшный климат Восточной Сибири, под еще страшнейший гнет тамошней полиции. Сестры, не имевшие права ехать, удалялись от двора, многие оставили Россию; почти все хранили в
душе живое чувство любви к страдальцам; но его не
было у мужчин, страх выел его в их сердце, никто не смел заикнуться о несчастных.
Я не думал тогда, как
была тягостна для крестьян в самую рабочую пору потеря четырех или пяти дней, радовался от
души и торопился укладывать тетради и книги.
Долго я сам в себе таил восторги; застенчивость или что-нибудь другое, чего я и сам не знаю, мешало мне высказать их, но на Воробьевых горах этот восторг не
был отягчен одиночеством, ты разделял его со мной, и эти минуты незабвенны, они, как воспоминания о
былом счастье, преследовали меня дорогой, а вокруг я только видел лес; все
было так синё, синё, а на
душе темно, темно».
«
Душа человеческая, — говаривал он, — потемки, и кто знает, что у кого на
душе; у меня своих дел слишком много, чтоб заниматься другими да еще судить и пересуживать их намерения; но с человеком дурно воспитанным я в одной комнате не могу
быть, он меня оскорбляет, фруасирует, [задевает, раздражает (от фр. froisser).] а там он может
быть добрейший в мире человек, за то ему
будет место в раю, но мне его не надобно.
И сколько сил, терпения
было употреблено на это, сколько настойчивости и как удивительно верно
была доиграна роль, несмотря ни на лета, ни на болезни. Действительно,
душа человеческая — потемки.
Когда он вышел из больницы, отпуск
был давно просрочен — и он первый от
души хохотал над своей поездкой.
Вадим, по наследству, ненавидел ото всей
души самовластье и крепко прижал нас к своей груди, как только встретился. Мы сблизились очень скоро. Впрочем, в то время ни церемоний, ни благоразумной осторожности, ничего подобного не
было в нашем круге.
Вадим часто оставлял наши беседы и уходил домой, ему
было скучно, когда он не видал долго сестер и матери. Нам, жившим всей
душою в товариществе,
было странно, как он мог предпочитать свою семью — нашей.
Мне случалось иной раз видеть во сне, что я студент и иду на экзамен, — я с ужасом думал, сколько я забыл, срежешься, да и только, — и я просыпался, радуясь от
души, что море и паспорты, годы и визы отделяют меня от университета, никто меня не
будет испытывать и не осмелится поставить отвратительную единицу.
Итак, скажи — с некоторого времени я решительно так полон, можно сказать, задавлен ощущениями и мыслями, что мне, кажется, мало того, кажется, — мне врезалась мысль, что мое призвание —
быть поэтом, стихотворцем или музыкантом, alles eins, [все одно (нем.).] но я чувствую необходимость жить в этой мысли, ибо имею какое-то самоощущение, что я поэт; положим, я еще пишу дрянно, но этот огонь в
душе, эта полнота чувств дает мне надежду, что я
буду, и порядочно (извини за такое пошлое выражение), писать.
— Ведь вот я вам говорил, всегда говорил, до чего это доведет… да, да, этого надобно
было ждать, прошу покорно, — ни телом, ни
душой не виноват, а и меня, пожалуй, посадят; эдак шутить нельзя, я знаю, что такое казематы.
Отец мой вышел из комнаты и через минуту возвратился; он принес маленький образ, надел мне на шею и сказал, что им благословил его отец, умирая. Я
был тронут, этот религиозный подарок показал мне меру страха и потрясения в
душе старика. Я стал на колени, когда он надевал его; он поднял меня, обнял и благословил.
Запачканный диван стоял у стены, время
было за полдень, я чувствовал страшную усталость, бросился на диван и уснул мертвым сном. Когда я проснулся, на
душе все улеглось и успокоилось. Я
был измучен в последнее время неизвестностью об Огареве, теперь черед дошел и до меня, опасность не виднелась издали, а обложилась вокруг, туча
была над головой. Это первое гонение должно
было нам служить рукоположением.
— Воровство — большой порок; но я знаю полицию, я знаю, как они истязают —
будут допрашивать,
будут сечь; подвергнуть ближнего розгам гораздо больший порок; да и почем знать — может, мой поступок тронет его
душу!
Разумеется, все это
было неловко и щемило
душу — шныряющие шпионы, писаря, чтение инструкции жандарму, который должен
был меня везти, невозможность сказать что-нибудь без свидетелей, — словом, оскорбительнее и печальнее обстановки нельзя
было придумать.
— В таком случае… конечно… я не смею… — и взгляд городничего выразил муку любопытства. Он помолчал. — У меня
был родственник дальний, он сидел с год в Петропавловской крепости; знаете, тоже, сношения — позвольте, у меня это на
душе, вы, кажется, все еще сердитесь? Я человек военный, строгий, привык; по семнадцатому году поступил в полк, у меня нрав горячий, но через минуту все прошло. Я вашего жандарма оставлю в покое, черт с ним совсем…
Каждый лоскут, получаемый от них,
был мною оплакан; потом я становилась выше этого, стремленье к науке
душило меня, я ничему больше не завидовала в других детях, как ученью.
Но для такого углубления в самого себя надобно
было иметь не только страшную глубь
души, в которой привольно нырять, но страшную силу независимости и самобытности. Жить своею жизнию в среде неприязненной и пошлой, гнетущей и безвыходной могут очень немногие. Иной раз дух не вынесет, иной раз тело сломится.
Ребенок должен
был быть с утра зашнурован, причесан, навытяжке; это можно
было бы допустить в ту меру, в которую оно не вредно здоровью; но княгиня шнуровала вместе с талией и
душу, подавляя всякое откровенное, чистосердечное чувство, она требовала улыбку и веселый вид, когда ребенку
было грустно, ласковое слово, когда ему хотелось плакать, вид участия к предметам безразличным, словом — постоянной лжи.
А между тем слова старика открывали перед молодым существом иной мир, иначе симпатичный, нежели тот, в котором сама религия делалась чем-то кухонным, сводилась на соблюдение постов да на хождение ночью в церковь, где изуверство, развитое страхом, шло рядом с обманом, где все
было ограничено, поддельно, условно и жало
душу своей узкостью.
…Две молодые девушки (Саша
была постарше) вставали рано по утрам, когда все в доме еще спало, читали Евангелие и молились, выходя на двор, под чистым небом. Они молились о княгине, о компаньонке, просили бога раскрыть их
души; выдумывали себе испытания, не
ели целые недели мяса, мечтали о монастыре и о жизни за гробом.
«Большая кузина», — и при этом названии я не могу без улыбки вспомнить, что она
была прекрошечная ростом, — сообщила разом своей ставленнице все бродившее в ее собственной
душе: шиллеровские идеи и идеи Руссо, революционные мысли, взятые у меня, и мечты влюбленной девушки, взятые у самой себя.
Вещи, которые
были для нас святыней, которые лечили наше тело и
душу, с которыми мы беседовали и которые нам заменяли несколько друг друга в разлуке; все эти орудия, которыми мы оборонялись от людей, от ударов рока, от самих себя, что
будут они после нас?
Часто вечером уходил я к Паулине, читал ей пустые повести, слушал ее звонкий смех, слушал, как она нарочно для меня
пела — «Das Mädchen aus der Fremde», под которой я и она понимали другую деву чужбины, и облака рассеивались, на
душе мне становилось искренно весело, безмятежно спокойно, и я с миром уходил домой, когда аптекарь, окончив последнюю микстуру и намазав последний пластырь, приходил надоедать мне вздорными политическими расспросами, — не прежде, впрочем, как
выпивши его «лекарственной» и закусивши герингсалатом, [салатом с селедкой (от нем.
Внимание хозяина и гостя задавило меня, он даже написал мелом до половины мой вензель; боже мой, моих сил недостает, ни на кого не могу опереться из тех, которые могли
быть опорой; одна — на краю пропасти, и целая толпа употребляет все усилия, чтоб столкнуть меня, иногда я устаю, силы слабеют, и нет тебя вблизи, и вдали тебя не видно; но одно воспоминание — и
душа встрепенулась, готова снова на бой в доспехах любви».
«Вчера, — пишет она, —
была у меня Эмилия, вот что она сказала: „Если б я услышала, что ты умерла, я бы с радостью перекрестилась и поблагодарила бы бога“. Она права во многом, но не совсем,
душа ее, живущая одним горем, поняла вполне страдания моей
души, но блаженство, которым наполняет ее любовь, едва ли ей доступно».
Потом взошла нянюшка, говоря, что пора, и я встал, не возражая, и она меня не останавливала… такая полнота
была в
душе. Больше, меньше, короче, дольше, еще — все это исчезало перед полнотой настоящего…
Любезнейшая Наталья Александровна! Сегодня день вашего рождения, с величайшим желанием хотелось бы мне поздравить вас лично, но, ей-богу, нет никакой возможности. Я виноват, что давно не
был, но обстоятельства совершенно не позволили мне по желанию расположить временем. Надеюсь, что вы простите мне, и желаю вам полного развития всех ваших талантов и всего запаса счастья, которым наделяет судьба
души чистые.
Что касается до твоего положения, оно не так дурно для твоего развития, как ты воображаешь. Ты имеешь большой шаг над многими; ты, когда начала понимать себя, очутилась одна, одна во всем свете. Другие знали любовь отца и нежность матери, — у тебя их не
было. Никто не хотел тобою заняться, ты
была оставлена себе. Что же может
быть лучше для развития? Благодари судьбу, что тобою никто не занимался, они тебе навеяли бы чужого, они согнули бы ребяческую
душу, — теперь это поздно.
Все воскресло в моей
душе, я жил, я
был юноша, я жал всем руку, — словом, это одна из счастливейших минут жизни, ни одной мрачной мысли.
Как не понять такую простую мысль, как, например, что «
душа бессмертна, а что умирает одна личность», — мысль, так успешно развитая берлинским Михелетом в его книге. Или еще более простую истину, что безусловный дух
есть личность, сознающая себя через мир, а между тем имеющая и свое собственное самопознание.
— Вы никогда не дойдете, — говорила она, — ни до личного бога, ни до бессмертия
души никакой философией, а храбрости
быть атеистом и отвергнуть жизнь за гробом у вас у всех нет. Вы слишком люди, чтобы не ужаснуться этих последствий, внутреннее отвращение отталкивает их, — вот вы и выдумываете ваши логические чудеса, чтоб отвести глаза, чтоб дойти до того, что просто и детски дано религией.
— Вы совершенно правы, — сказал я ей, — и мне совестно, что я с вами спорил; разумеется, что нет ни личного духа, ни бессмертия
души, оттого-то и
было так трудно доказать, что она
есть. Посмотрите, как все становится просто, естественно без этих вперед идущих предположений.
Но — и в этом его личная мощь — ему вообще не часто нужно
было прибегать к таким фикциям, он на каждом шагу встречал удивительных людей, умел их встречать, и каждый, поделившийся его
душою, оставался на всю жизнь страстным другом его и каждому своим влиянием он сделал или огромную пользу, или облегчил ношу.
— Ровно двадцать один год, — отвечал я, смеясь от
души ее полнейшему презрению к нашей политической деятельности, то
есть к моей и Николаевой, — но зато я
был старший.
В передних и девичьих, в селах и полицейских застенках схоронены целые мартирологи страшных злодейств, воспоминание об них бродит в
душе и поколениями назревает в кровавую, беспощадную месть, которую предупредить легко, а остановить вряд возможно ли
будет.
Я слышал о том, как он прятался во время старорусского восстания и как
был без
души от страха от инженерского генерала Рейхеля.
Но благословение матери не сбылось: младенец
был казнен Николаем. Мертвящая рука русского самодержца замешалась и тут, — и тут
задушила.
Раз воротился я домой поздно вечером; она
была уже в постели; я взошел в спальную. На сердце у меня
было скверно. Филиппович пригласил меня к себе, чтоб сообщить мне свое подозрение на одного из наших общих знакомых, что он в сношениях с полицией. Такого рода вещи обыкновенно щемят
душу не столько возможной опасностью, сколько чувством нравственного отвращения.
Неважные испытания, горькие столкновения, которые для многих прошли бы бесследно, провели сильные бразды в ее
душе и
были достаточным поводом внутренней глубокой работы.
Новые друзья приняли нас горячо, гораздо лучше, чем два года тому назад. В их главе стоял Грановский — ему принадлежит главное место этого пятилетия. Огарев
был почти все время в чужих краях. Грановский заменял его нам, и лучшими минутами того времени мы обязаны ему. Великая сила любви лежала в этой личности. Со многими я
был согласнее в мнениях, но с ним я
был ближе — там где-то, в глубине
души.
Он всюду бросался; постучался даже в католическую церковь, но живая
душа его отпрянула от мрачного полусвета, от сырого, могильного, тюремного запаха ее безотрадных склепов. Оставив старый католицизм иезуитов и новый — Бюше, он принялся
было за философию; ее холодные, неприветные сени отстращали его, и он на несколько лет остановился на фурьеризме.
В его любящей, покойной и снисходительной
душе исчезали угловатые распри и смягчался крик себялюбивой обидчивости. Он
был между нами звеном соединения многого и многих и часто примирял в симпатии к себе целые круги, враждовавшие между собой, и друзей, готовых разойтиться. Грановский и Белинский, вовсе не похожие друг на друга, принадлежали к самым светлым и замечательным личностям нашего круга.
К концу тяжелой эпохи, из которой Россия выходит теперь, когда все
было прибито к земле, одна официальная низость громко говорила, литература
была приостановлена и вместо науки преподавали теорию рабства, ценсура качала головой, читая притчи Христа, и вымарывала басни Крылова, — в то время, встречая Грановского на кафедре, становилось легче на
душе. «Не все еще погибло, если он продолжает свою речь», — думал каждый и свободнее дышал.
Таков
был сам Колиньи, лучшие из жирондистов, и действительно Грановский по всему строению своей
души, по ее романтическому складу, по нелюбви к крайностям скорее
был бы гугенот и жирондист, чем анабаптист или монтаньяр.
«На дружбу мою к вам двум (то
есть к Огареву и ко мне) ушли лучшие силы моей
души.
…Вчера пришло известие о смерти Галахова, а на днях разнесся слух и о твоей смерти… Когда мне сказали это, я готов
был хохотать от всей
души. А впрочем, почему же и не умереть тебе? Ведь это не
было бы глупее остального».
Осенью 1853 года он пишет: «Сердце ноет при мысли, чем мы
были прежде (то
есть при мне) и чем стали теперь. Вино
пьем по старой памяти, но веселья в сердце нет; только при воспоминании о тебе молодеет
душа. Лучшая, отраднейшая мечта моя в настоящее время — еще раз увидеть тебя, да и она, кажется, не сбудется».
В их решении лежало верное сознание живой
души в народе, чутье их
было проницательнее их разумения. Они поняли, что современное состояние России, как бы тягостно ни
было, — не смертельная болезнь. И в то время как у Чаадаева слабо мерцает возможность спасения лиц, а не народа — у славян явно проглядывает мысль о гибели лиц, захваченных современной эпохой, и вера в спасение народа.