Неточные совпадения
После смерти Сенатора мой отец
дал ему тотчас отпускную; это было поздно и значило сбыть его с
рук; он так и пропал.
Мне было около пятнадцати лет, когда мой отец пригласил священника
давать мне уроки богословия, насколько это было нужно для вступления в университет. Катехизис попался мне в
руки после Вольтера. Нигде религия не играет такой скромной роли в деле воспитания, как в России, и это, разумеется, величайшее счастие. Священнику за уроки закона божия платят всегда полцены, и даже это так, что тот же священник, если
дает тоже уроки латинского языка, то он за них берет дороже, чем за катехизис.
Они никогда не сближались потом. Химик ездил очень редко к дядям; в последний раз он виделся с моим отцом после смерти Сенатора, он приезжал просить у него тысяч тридцать рублей взаймы на покупку земли. Отец мой не
дал; Химик рассердился и, потирая
рукою нос, с улыбкой ему заметил: «Какой же тут риск, у меня именье родовое, я беру деньги для его усовершенствования, детей у меня нет, и мы друг после друга наследники». Старик семидесяти пяти лет никогда не прощал племяннику эту выходку.
Кольрейфа Николай возвратил через десять лет из Оренбурга, где стоял его полк. Он его простил за чахотку так, как за чахотку произвел Полежаева в офицеры, а Бестужеву
дал крест за смерть. Кольрейф возвратился в Москву и потух на старых
руках убитого горем отца.
Но Гааз был несговорчив и, кротко выслушивая упреки за «глупое баловство преступниц», потирал себе
руки и говорил: «Извольте видеть, милостивой сударинь, кусок клеба, крош им всякой
дает, а конфекту или апфельзину долго они не увидят, этого им никто не
дает, это я могу консеквировать [вывести (от фр. consequense).] из ваших слов; потому я и делаю им это удовольствие, что оно долго не повторится».
Домочадцы качали головой и говорили: «Er hat einen Raptus»; [«Он человек с причудами» (нем.).] благотворительные
дамы говорили: «C'est un brave homme, mais се n'est pas tout à fait en règle là», [«Этот человек честный, но тут вот у него не все в порядке» (фр.).] и они указывали на лоб. А Гааз потирал
руки и делал свое.
В этом захолустье вятской ссылки, в этой грязной среде чиновников, в этой печальной
дали, разлученный со всем дорогим, без защиты отданный во власть губернатора, я провел много чудных, святых минут, встретил много горячих сердец и дружеских
рук.
Многие меня хвалили, находили во мне способности и с состраданием говорили: „Если б приложить
руки к этому ребенку!“ — „Он дивил бы свет“, — договаривала я мысленно, и щеки мои горели, я спешила идти куда-то, мне виднелись мои картины, мои ученики — а мне не
давали клочка бумаги, карандаша…
Диакон
дал ученице в
руки Евангелие — и она долго не выпускала его из
рук.
Видя, впрочем, что дело мало подвигается, он
дал ей почувствовать, что судьба ее детей в его
руках и что без него она их не поместит на казенный счет, а что он, с своей стороны, хлопотать не будет, если она не переменит с ним своего холодного обращения.
— Разве получаса не достаточно, чтобы дойти от Астраковых до Поварской? Мы бы тут болтали с тобой целый час, ну, оно как ни приятно, а я из-за этого не решился прежде, чем было нужно, оставить умирающую женщину. Левашова, — прибавил он, — посылает вам свое приветствие, она благословила меня на успех своей умирающей
рукой и
дала мне на случай нужды теплую шаль.
В «Страшном суде» Сикстинской капеллы, в этой Варфоломеевской ночи на том свете, мы видим сына божия, идущего предводительствовать казнями; он уже поднял
руку… он
даст знак, и пойдут пытки, мученья, раздастся страшная труба, затрещит всемирное аутодафе; но — женщина-мать, трепещущая и всех скорбящая, прижалась в ужасе к нему и умоляет его о грешниках; глядя на нее, может, он смягчится, забудет свое жестокое «женщина, что тебе до меня?» и не подаст знака.
Между рекомендательными письмами, которые мне
дал мой отец, когда я ехал в Петербург, было одно, которое я десять раз брал в
руки, перевертывал и прятал опять в стол, откладывая визит свой до другого дня. Письмо это было к семидесятилетней знатной, богатой
даме; дружба ее с моим отцом шла с незапамятных времен; он познакомился с ней, когда она была при дворе Екатерины II, потом они встретились в Париже, вместе ездили туда и сюда, наконец оба приехали домой на отдых, лет тридцать тому назад.
С другой стороны было написано
рукой Natalie: «1 января 1841. Вчера Александр
дал мне этот листок; лучшего подарка он не мог сделать, этот листок разом вызвал всю картину трехлетнего счастья, беспрерывного, беспредельного, основанного на одной любви.
Когда он, оканчивая, глубоко тронутый, благодарил публику, — все вскочило в каком-то опьянении,
дамы махали платками, другие бросились к кафедре, жали ему
руки, требовали его портрета.
Поглаживая листы, как добрых коней, своей пухлой
рукой: «Видите ли, — приговаривал он, — ваши связи, участие в неблагонамеренных журналах (почти слово в слово то же, что мне говорил Сахтынский в 1840), наконец, значительные subventions, [субсидии (фр.).] которые вы
давали самым вредным предприятиям, заставили нас прибегнуть к мере очень неприятной, но необходимой.
Узнав это, им стало совестно, что они
дают воспитание сыну человека, не верящего ни по Лютеру, ни по Лойоле, и они принялись искать средств, чтоб сбыть его с
рук.
Неточные совпадения
Вот наш герой подъехал к сеням; // Швейцара мимо он стрелой // Взлетел по мраморным ступеням, // Расправил волоса
рукой, // Вошел. Полна народу зала; // Музыка уж греметь устала; // Толпа мазуркой занята; // Кругом и шум и теснота; // Бренчат кавалергарда шпоры; // Летают ножки милых
дам; // По их пленительным следам // Летают пламенные взоры, // И ревом скрыпок заглушен // Ревнивый шепот модных жен.
Его нежданным появленьем, // Мгновенной нежностью очей // И странным с Ольгой поведеньем // До глубины души своей // Она проникнута; не может // Никак понять его; тревожит // Ее ревнивая тоска, // Как будто хладная
рука // Ей сердце жмет, как будто бездна // Под ней чернеет и шумит… // «Погибну, — Таня говорит, — // Но гибель от него любезна. // Я не ропщу: зачем роптать? // Не может он мне счастья
дать».
И вот ввели в семью чужую… // Да ты не слушаешь меня…» — // «Ах, няня, няня, я тоскую, // Мне тошно, милая моя: // Я плакать, я рыдать готова!..» — // «Дитя мое, ты нездорова; // Господь помилуй и спаси! // Чего ты хочешь, попроси… //
Дай окроплю святой водою, // Ты вся горишь…» — «Я не больна: // Я… знаешь, няня… влюблена». // «Дитя мое, Господь с тобою!» — // И няня девушку с мольбой // Крестила дряхлою
рукой.
Я знаю:
дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в
руках! // Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?
— Ах, что вы это говорите, Софья Ивановна! — сказала
дама приятная во всех отношениях и всплеснула
руками.