Неточные совпадения
Граф Ростопчин всем раздавал в арсенале за день до вступления неприятеля всякое оружие, вот
и он промыслил себе саблю.
Граф спросил письмо, отец мой сказал о своем честном слове лично доставить его;
граф обещал спросить у государя
и на другой день письменно сообщил, что государь поручил ему взять письмо для немедленного доставления.
Тут я еще больше наслушался о войне, чем от Веры Артамоновны. Я очень любил рассказы
графа Милорадовича, он говорил с чрезвычайною живостью, с резкой мимикой, с громким смехом,
и я не раз засыпал под них на диване за его спиной.
Разумеется, что при такой обстановке я был отчаянный патриот
и собирался в полк; но исключительное чувство национальности никогда до добра не доводит; меня оно довело до следующего. Между прочими у нас бывал
граф Кенсона, французский эмигрант
и генерал-лейтенант русской службы.
Отчаянный роялист, он участвовал на знаменитом празднике, на котором королевские опричники топтали народную кокарду
и где Мария-Антуанетта пила на погибель революции.
Граф Кенсона, худой, стройный, высокий
и седой старик, был тип учтивости
и изящных манер. В Париже его ждало пэрство, он уже ездил поздравлять Людовика XVIII с местом
и возвратился в Россию для продажи именья. Надобно было, на мою беду, чтоб вежливейший из генералов всех русских армий стал при мне говорить о войне.
Отец мой строго взглянул на меня
и замял разговор.
Граф геройски поправил дело, он сказал, обращаясь к моему отцу, что «ему нравятся такие патриотические чувства». Отцу моему они не понравились,
и он мне задал после его отъезда страшную гонку. «Вот что значит говорить очертя голову обо всем, чего ты не понимаешь
и не можешь понять;
граф из верности своему королю служил нашему императору». Действительно, я этого не понимал.
[Офицер, если не ошибаюсь,
граф Самойлов, вышел в отставку
и спокойно жил в Москве.
Этот Промифей, воспетый не Глинкою, а самим Пушкиным в послании к Лукуллу, был министр народного просвещения С. С. (еще не
граф) Уваров, Он удивлял нас своим многоязычием
и разнообразием всякой всячины, которую знал; настоящий сиделец за прилавком просвещения, он берег в памяти образчики всех наук, их казовые концы или, лучше, начала.
Через час времени жандарм воротился
и сказал, что
граф Апраксин велел отвести комнату. Подождал я часа два, никто не приходил,
и опять отправил жандарма. Он пришел с ответом, что полковник Поль, которому генерал приказал отвести мне квартиру, в дворянском клубе играет в карты
и что квартиры до завтра отвести нельзя.
Это было варварство,
и я написал второе письмо к
графу Апраксину, прося меня немедленно отправить, говоря, что я на следующей станции могу найти приют.
Граф изволили почивать,
и письмо осталось до утра. Нечего было делать; я снял мокрое платье
и лег на столе почтовой конторы, завернувшись в шинель «старшого», вместо подушки я взял толстую книгу
и положил на нее немного белья.
На другой день
граф Апраксин разрешил мне остаться до трех дней в Казани
и остановиться в гостинице.
И сделал ее. Через десять лет мы его уже видим неутомимым секретарем Канкрина, который тогда был генерал-интендантом. Еще год спустя он уже заведует одной экспедицией в канцелярии Аракчеева, заведовавшей всею Россией; он с
графом был в Париже во время занятия его союзными войсками.
Там между разными нелепостями было: «Утопших — 2, причины утопления неизвестны — 2»,
и в
графе сумм выставлено «четыре».
Благородные вельможи, получающие аренды, обыкновенно или продают свои права купцам, или стараются через губернское начальство завладеть, вопреки правилам, чем-нибудь особенным. Сам
граф Орлов случайно получил в надел дорогу
и пастбища, на которых останавливаются гурты в Саратовской губернии.
Дивиться, стало быть, нечему, что одним добрым утром у крестьян Даровской волости Котельнического уезда отрезали землю вплоть до гуменников
и домов
и отдали в частное владение купцам, купившим аренду у какого-то родственника
графа Канкрина.
С производством в чины
и с приобретением силы при дворе меняются буквы в имени: так, например,
граф Строганов остался до конца дней Сергеем Григорьевичем, но князь Голицын всегда назывался Сергий Михайлович.
Как ни привольно было нам в Москве, но приходилось перебираться в Петербург. Отец мой требовал этого;
граф Строганов — министр внутренних дел — велел меня зачислить по канцелярии министерства,
и мы отправились туда в конце лета 1840 года.
Граф Строганов, попечитель, писал брату,
и мне следовало явиться к нему.
Судьба
и граф Бенкендорф спасли меня от участия в подложном отчете, это случилось так.
— С какими же рассуждениями? Вот оно — наклонность к порицанию правительства. Скажу вам откровенно, одно делает вам честь, это ваше искреннее сознание,
и оно будет, наверно, принято
графом в соображение.
Дело было в том, что я тогда только что начал сближаться с петербургскими литераторами, печатать статьи, а главное, я был переведен из Владимира в Петербург
графом Строгановым без всякого участия тайной полиции
и, приехавши в Петербург, не пошел являться ни к Дубельту, ни в III Отделение, на что мне намекали добрые люди.
— Вот видите, ваше несчастие, что докладная записка была подана
и что многих обстоятельств не было на виду. Ехать вам надобно, этого поправить нельзя, но я полагаю, что Вятку можно заменить другим городом. Я переговорю с
графом, он еще сегодня едет во дворец. Все, что возможно сделать для облегчения, мы постараемся сделать;
граф — человек ангельской доброты.
—
Граф, — сказал он генералу, — искренно жалеет, что не имеет времени принять ваше превосходительство. Он вас благодарит
и поручил мне пожелать вам счастливого пути. — При этом Дубельт распростер руки, обнял
и два раза коснулся щеки генерала своими усами.
— Что за мерзость, — закричал
граф, — вы позорите ваши медали! —
И, полный благородного негодования, он прошел мимо, не взяв его просьбы. Старик тихо поднялся, его стеклянный взгляд выражал ужас
и помешательство, нижняя губа дрожала, он что-то лепетал.
Граф Строганов позвал меня, расспросил дело, выслушал все внимательно
и сказал мне в заключение...
Я мог бы написать целый том анекдотов, слышанных мною от Ольги Александровны: с кем
и кем она ни была в сношениях, от
графа д'Артуа
и Сегюра до лорда Гренвиля
и Каннинга,
и притом она смотрела на всех независимо, по-своему
и очень оригинально. Ограничусь одним небольшим случаем, который постараюсь передать ее собственными словами.
…Естественно, что я прямо от
графа Строганова поехал к Ольге Александровне
и рассказал ей все случившееся.
— Ах, помилуйте, я совсем не думал напоминать вам, я вас просто так спросил. Мы вас передали с рук на руки
графу Строганову
и не очень торопим, как видите, сверх того, такая законная причина, как болезнь вашей супруги… (Учтивейший в мире человек!)
Наконец, в начале июня я получил сенатский указ об утверждении меня советником новгородского губернского правления.
Граф Строганов думал, что пора отправляться,
и я явился около 1 июля в богом
и св. Софией хранимый град Новгород
и поселился на берегу Волхова, против самого того кургана, откуда вольтерианцы XII столетия бросили в реку чудотворную статую Перуна.
Перед моим отъездом
граф Строганов сказал мне, что новгородский военный губернатор Эльпидифор Антиохович Зуров в Петербурге, что он говорил ему о моем назначении, советовал съездить к нему. Я нашел в нем довольно простого
и добродушного генерала очень армейской наружности, небольшого роста
и средних лет. Мы поговорили с ним с полчаса, он приветливо проводил меня до дверей,
и там мы расстались.
О победах этого генерала от артиллерии мы мало слышали; [Аракчеев был жалкий трус, об этом говорит
граф Толь в своих «Записках»
и статс-секретарь Марченко в небольшом рассказе о 14 декабря, помещенном в «Полярной звезде».
Во время таганрогской поездки Александра в именье Аракчеева, в Грузине, дворовые люди убили любовницу
графа; это убийство подало повод к тому следствию, о котором с ужасом до сих пор, то есть через семнадцать лет, говорят чиновники
и жители Новгорода.
Правда, Шишков бредил уже
и тогда о восстановлении старого слога, но влияние его было ограничено. Что же касается до настоящего народного слога, его знал один офранцуженный
граф Ростопчин в своих прокламациях
и воззваниях.
У нас все в голове времена вечеров барона Гольбаха
и первого представления «Фигаро», когда вся аристократия Парижа стояла дни целые, делая хвост,
и модные дамы без обеда ели сухие бриошки, чтоб добиться места
и увидать революционную пьесу, которую через месяц будут давать в Версале (
граф Прованский, то есть будущий Людовик XVIII, в роли Фигаро, Мария-Антуанетта — в роли Сусанны!).
После Июньских дней мое положение становилось опаснее; я познакомился с Ротшильдом
и предложил ему разменять мне два билета московской сохранной казны. Дела тогда, разумеется, не шли, курс был прескверный; условия его были невыгодны, но я тотчас согласился
и имел удовольствие видеть легкую улыбку сожаления на губах Ротшильда — он меня принял за бессчетного prince russe, задолжавшего в Париже,
и потому стал называть «monsieur le comte». [русского князя… «господин
граф» (фр.).]
Консул покраснел, несколько смешался, потом сел на диван, вынул из кармана бумагу, развернул
и, прочитавши: «Генерал-адъютант
граф Орлов сообщил
графу Нессельроде, что его им… — снова встал.
— Позвольте, — говорил самый кроткий консул из всех, бывших после Юния Брута
и Калпурния Бестии, — вы письмо это напишите не ко мне, а к
графу Орлову, я же только сообщу его канцлеру.
Но после моего отъезда старейшины города Цюриха узнали, что я вовсе не русский
граф, а русский эмигрант
и к тому же приятель с радикальной партией, которую они терпеть не могли, да еще
и с социалистами, которых они ненавидели,
и, что хуже всего этого вместе, что я человек нерелигиозный
и открыто признаюсь в этом.
В Турине я пошел к министру внутренних дел: вместо него меня принял его товарищ, заведовавший верховной полицией,
граф Понс де ла Мартино, человек известный в тех краях, умный, хитрый
и преданный католической партии.