Неточные совпадения
В 1840 Белинский прочел их, они ему понравились, и он напечатал две тетрадки
в «Отечественных записках» (первую и третью), остальная и теперь должна валяться где-нибудь
в нашем московском
доме, если не пошла на подтопки.
Мы все скорей со двора долой, пожар-то все страшнее и страшнее, измученные, не евши, взошли мы
в какой-то уцелевший
дом и бросились отдохнуть; не прошло часу, наши люди с улицы кричат: «Выходите, выходите, огонь, огонь!» — тут я взяла кусок равендюка с бильярда и завернула вас от ночного ветра; добрались мы так до Тверской площади, тут французы тушили, потому что их набольшой жил
в губернаторском
доме; сели мы так просто на улице, караульные везде ходят, другие, верховые, ездят.
После обыкновенных фраз, отрывистых слов и лаконических отметок, которым лет тридцать пять приписывали глубокий смысл, пока не догадались, что смысл их очень часто был пошл, Наполеон разбранил Ростопчина за пожар, говорил, что это вандализм, уверял, как всегда,
в своей непреодолимой любви к миру, толковал, что его война
в Англии, а не
в России, хвастался тем, что поставил караул к Воспитательному
дому и к Успенскому собору, жаловался на Александра, говорил, что он дурно окружен, что мирные расположения его не известны императору.
Император французов
в это время, кажется, забыл, что, сверх открытых рынков, не мешает иметь покрытый
дом и что жизнь на Тверской площади средь неприятельских солдат не из самых приятных.
Мортье действительно дал комнату
в генерал-губернаторском
доме и велел нас снабдить съестными припасами; его метрдотель прислал даже вина. Так прошло несколько дней, после которых
в четыре часа утра Мортье прислал за моим отцом адъютанта и отправил его
в Кремль.
Приехавши
в небольшую ярославскую деревеньку около ночи, отец мой застал нас
в крестьянской избе (господского
дома в этой деревне не было), я спал на лавке под окном, окно затворялось плохо, снег, пробиваясь
в щель, заносил часть скамьи и лежал, не таявши, на оконнице.
Из Ярославской губернии мы переехали
в Тверскую и наконец, через год, перебрались
в Москву. К тем порам воротился из Швеции брат моего отца, бывший посланником
в Вестфалии и потом ездивший зачем-то к Бернадоту; он поселился
в одном
доме с нами.
Слух о приезде старшего брата распространил ужас и беспокойство
в нашем
доме.
Покинутый всеми родными и всеми посторонними, он жил один-одинехонек
в своем большом
доме на Тверском бульваре, притеснял свою дворню и разорял мужиков.
Отцу моему досталось Васильевское, большое подмосковное именье
в Рузском уезде. На следующий год мы жили там целое лето;
в продолжение этого времени Сенатор купил себе
дом на Арбате; мы приехали одни на нашу большую квартиру, опустевшую и мертвую. Вскоре потом и отец мой купил тоже
дом в Старой Конюшенной.
Он никогда не бывал
дома. Он заезжал
в день две четверки здоровых лошадей: одну утром, одну после обеда. Сверх сената, который он никогда не забывал, опекунского совета,
в котором бывал два раза
в неделю, сверх больницы и института, он не пропускал почти ни один французский спектакль и ездил раза три
в неделю
в Английский клуб. Скучать ему было некогда, он всегда был занят, рассеян, он все ехал куда-нибудь, и жизнь его легко катилась на рессорах по миру оберток и переплетов.
Однажды настороженный, я
в несколько недель узнал все подробности о встрече моего отца с моей матерью, о том, как она решилась оставить родительский
дом, как была спрятана
в русском посольстве
в Касселе, у Сенатора, и
в мужском платье переехала границу; все это я узнал, ни разу не сделав никому ни одного вопроса.
А этишкеты, а помпон, а лядунка… что с ними
в сравнении была камлотовая куртка, которую я носил
дома, и желтые китайчатые панталоны?
При всем этом можно себе представить, как томно и однообразно шло для меня время
в странном аббатстве родительского
дома.
Перебирая воспоминания мои не только о дворовых нашего
дома и Сенатора, но о слугах двух-трех близких нам
домов в продолжение двадцати пяти лет, я не помню ничего особенно порочного
в их поведении.
Справедливее следует исключить каких-нибудь временщиков, фаворитов и фавориток, барских барынь, наушников; но, во-первых, они составляют исключение, это — Клейнмихели конюшни, Бенкендорфы от погреба, Перекусихины
в затрапезном платье, Помпадур на босую ногу; сверх того, они-то и ведут себя всех лучше, напиваются только ночью и платья своего не закладывают
в питейный
дом.
Вино и чай, кабак и трактир — две постоянные страсти русского слуги; для них он крадет, для них он беден, из-за них он выносит гонения, наказания и покидает семью
в нищете. Ничего нет легче, как с высоты трезвого опьянения патера Метью осуждать пьянство и, сидя за чайным столом, удивляться, для чего слуги ходят пить чай
в трактир, а не пьют его
дома, несмотря на то что
дома дешевле.
Пить чай
в трактире имеет другое значение для слуг.
Дома ему чай не
в чай;
дома ему все напоминает, что он слуга;
дома у него грязная людская, он должен сам поставить самовар;
дома у него чашка с отбитой ручкой и всякую минуту барин может позвонить.
В трактире он вольный человек, он господин, для него накрыт стол, зажжены лампы, для него несется с подносом половой, чашки блестят, чайник блестит, он приказывает — его слушают, он радуется и весело требует себе паюсной икры или расстегайчик к чаю.
Телесные наказания были почти неизвестны
в нашем
доме, и два-три случая,
в которые Сенатор и мой отец прибегали к гнусному средству «частного
дома», были до того необыкновенны, что об них вся дворня говорила целые месяцы; сверх того, они были вызываемы значительными проступками.
Зимой я по неделям сидел
дома, а когда позволялось проехаться, то
в теплых сапогах, шарфах и прочее.
На его место поступил брауншвейг-вольфенбюттельский солдат (вероятно, беглый) Федор Карлович, отличавшийся каллиграфией и непомерным тупоумием. Он уже был прежде
в двух
домах при детях и имел некоторый навык, то есть придавал себе вид гувернера, к тому же он говорил по-французски на «ши», с обратным ударением. [Англичане говорят хуже немцев по-французски, но они только коверкают язык, немцы оподляют его. (Прим. А. И. Герцена.)]
В старинном
доме Ивашевых жила молодая француженка гувернанткой.
В деревню писал он всякую зиму, чтоб
дом был готов и протоплен, но это делалось больше по глубоким политическим соображениям, нежели серьезно, — для того, чтоб староста и земский, боясь близкого приезда, внимательнее смотрели за хозяйством.
Между тем лошади были заложены;
в передней и
в сенях собирались охотники до придворных встреч и проводов: лакеи, оканчивающие жизнь на хлебе и чистом воздухе, старухи, бывшие смазливыми горничными лет тридцать тому назад, — вся эта саранча господских
домов, поедающая крестьянский труд без собственной вины, как настоящая саранча.
В нескольких верстах от Вяземы князя Голицына дожидался васильевский староста, верхом, на опушке леса, и провожал проселком.
В селе, у господского
дома, к которому вела длинная липовая аллея, встречал священник, его жена, причетники, дворовые, несколько крестьян и дурак Пронька, который один чувствовал человеческое достоинство, не снимал засаленной шляпы, улыбался, стоя несколько поодаль, и давал стречка, как только кто-нибудь из городских хотел подойти к нему.
При всем том мне было жаль старый каменный
дом, может, оттого, что я
в нем встретился
в первый раз с деревней; я так любил длинную, тенистую аллею, которая вела к нему, и одичалый сад возле;
дом разваливался, и из одной трещины
в сенях росла тоненькая, стройная береза.
И вот мы опять едем тем же проселком; открывается знакомый бор и гора, покрытая орешником, а тут и брод через реку, этот брод, приводивший меня двадцать лет тому назад
в восторг, — вода брызжет, мелкие камни хрустят, кучера кричат, лошади упираются… ну вот и село, и
дом священника, где он сиживал на лавочке
в буром подряснике, простодушный, добрый, рыжеватый, вечно
в поту, всегда что-нибудь прикусывавший и постоянно одержимый икотой; вот и канцелярия, где земский Василий Епифанов, никогда не бывавший трезвым, писал свои отчеты, скорчившись над бумагой и держа перо у самого конца, круто подогнувши третий палец под него.
Что-то чужое прошло тут
в эти десять лет; вместо нашего
дома на горе стоял другой, около него был разбит новый сад.
Около того времени, как тверская кузина уехала
в Корчеву, умерла бабушка Ника, матери он лишился
в первом детстве.
В их
доме была суета, и Зонненберг, которому нечего было делать, тоже хлопотал и представлял, что сбит с ног; он привел Ника с утра к нам и просил его на весь день оставить у нас. Ник был грустен, испуган; вероятно, он любил бабушку. Он так поэтически вспомнил ее потом...
… А не странно ли подумать, что, умей Зонненберг плавать или утони он тогда
в Москве-реке, вытащи его не уральский казак, а какой-нибудь апшеронский пехотинец, я бы и не встретился с Ником или позже, иначе, не
в той комнатке нашего старого
дома, где мы, тайком куря сигарки, заступали так далеко друг другу
в жизнь и черпали друг
в друге силу.
Старый
дом, старый друг! посетил я
Наконец
в запустенье тебя,
И былое опять воскресил я,
И печально смотрел на тебя.
Иностранцы
дома, иностранцы
в чужих краях, праздные зрители, испорченные для России западными предрассудками, для Запада — русскими привычками, они представляли какую-то умную ненужность и терялись
в искусственной жизни,
в чувственных наслаждениях и
в нестерпимом эгоизме.
Старый скептик и эпикуреец Юсупов, приятель Вольтера и Бомарше, Дидро и Касти, был одарен действительно артистическим вкусом. Чтоб
в этом убедиться, достаточно раз побывать
в Архангельском, поглядеть на его галереи, если их еще не продал вразбивку его наследник. Он пышно потухал восьмидесяти лет, окруженный мраморной, рисованной и живой красотой.
В его загородном
доме беседовал с ним Пушкин, посвятивший ему чудное послание, и рисовал Гонзага, которому Юсупов посвятил свой театр.
У него были привилегированные воры; крестьянин, которого он сделал сборщиком оброка
в Москве и которого посылал всякое лето ревизовать старосту, огород, лес и работы, купил лет через десять
в Москве
дом.
Поехал и Григорий Иванович
в Новоселье и привез весть, что леса нет, а есть только лесная декорация, так что ни из господского
дома, ни с большой дороги порубки не бросаются
в глаза. Сенатор после раздела, на худой конец, был пять раз
в Новоселье, и все оставалось шито и крыто.
В 1830 году отец мой купил возле нашего
дома другой, больше, лучше и с садом;
дом этот принадлежал графине Ростопчиной, жене знаменитого Федора Васильевича.
Оба эти
дома стояли пустые, внаймы они не отдавались,
в предупреждение пожара (домы были застрахованы) и беспокойства от наемщиков; они, сверх того, и не поправлялись, так что были на самой верной дороге к разрушению.
Месяцев через десять обыкновенно Карл Иванович, постарше, поизмятее, победнее и еще с меньшим числом зубов и волос, смиренно являлся к моему отцу с запасом персидского порошку от блох и клопов, линялой тармаламы, ржавых черкесских кинжалов и снова поселялся
в пустом
доме на тех же условиях: исполнять комиссии и печь топить своими дровами.
Затем были разные habitués; тут являлся ех officio [по обязанности (лат.).] Карл Иванович Зонненберг, который, хвативши
дома перед самым обедом рюмку водки и закусивши ревельской килькой, отказывался от крошечной рюмочки какой-то особенно настоянной водки; иногда приезжал последний французский учитель мой, старик-скряга, с дерзкой рожей и сплетник. Monsieur Thirie так часто ошибался, наливая вино
в стакан, вместо пива, и выпивая его
в извинение, что отец мой впоследствии говорил ему...
Пименов всякий вторник являлся к «ветхому деньми» Дмитриеву,
в его
дом на Садовой, рассуждать о красотах стиля и об испорченности нового языка.
Надобно заметить, что эти вдовы еще незамужними, лет сорок, пятьдесят тому назад, были прибежны к
дому княгини и княжны Мещерской и с тех пор знали моего отца; что
в этот промежуток между молодым шатаньем и старым кочевьем они лет двадцать бранились с мужьями, удерживали их от пьянства, ходили за ними
в параличе и снесли их на кладбище.
— Ах, какая скука! Набоженство все! Не то, матушка, сквернит, что
в уста входит, а что из-за уст; то ли есть, другое ли — один исход; вот что из уст выходит — надобно наблюдать… пересуды да о ближнем. Ну, лучше ты обедала бы
дома в такие дни, а то тут еще турок придет — ему пилав надобно, у меня не герберг [постоялый двор, трактир (от нем. Herberge).] a la carte. [Здесь: с податей по карте (фр.).]
Так я оставил
в 1834 наш
дом, так застал его
в 1840, и так все продолжалось до его кончины
в 1846 году.
Я его застал
в 1839, а еще больше
в 1842, слабым и уже действительно больным. Сенатор умер, пустота около него была еще больше, даже и камердинер был другой, но он сам был тот же, одни физические силы изменили, тот же злой ум, та же память, он так же всех теснил мелочами, и неизменный Зонненберг имел свое прежнее кочевье
в старом
доме и делал комиссии.
Дети, приносимые
в воспитательный
дом, частию оставались там, частию раздавались крестьянкам
в деревне; последние оставались крестьянами, первые воспитывались
в самом заведении.
Через несколько месяцев Николай произвел высшие классы воспитательных
домов в обер-офицерский институт, то есть не велел более помещать питомцев
в эти классы, а заменил их обер-офицерскими детьми.
Жил он чрезвычайно своеобычно;
в большом
доме своем на Тверском бульваре занимал он одну крошечную комнату для себя и одну для лаборатории.
Почерневшие канделябры, необыкновенная мебель, всякие редкости, стенные часы, будто бы купленные Петром I
в Амстердаме, креслы, будто бы из
дома Станислава Лещинского, рамы без картин, картины, обороченные к стене, — все это, поставленное кой-как, наполняло три большие залы, нетопленые и неосвещенные.
Отец мой, возвратившись из чужих краев, до ссоры с братом, останавливался на несколько месяцев
в его
доме, и
в этом же
доме родилась моя жена
в 1817 году.
Химик года через два продал свой
дом, и мне опять случалось бывать
в нем на вечерах у Свербеева, спорить там о панславизме и сердиться на Хомякова, который никогда ни на что не сердился.