Неточные совпадения
Одно вы можете возразить, что ему
дольше надобно служить до офицерского чина, да
в этом-то именно мы и поможем вам.
Старушка, бабушка моя,
На креслах опершись, стояла,
Молитву шепотом творя,
И четки всё перебирала;
В дверях знакомая семья
Дворовых лиц мольбе внимала,
И
в землю кланялись они,
Прося у бога
долги дни.
Он
в продолжение нескольких лет постоянно через воскресенье обедал у нас, и равно его аккуратность и неаккуратность, если он пропускал, сердили моего отца, и он теснил его. А добрый Пименов все-таки ходил и ходил пешком от Красных ворот
в Старую Конюшенную до тех пор, пока умер, и притом совсем не смешно. Одинокий, холостой старик, после
долгой хворости, умирающими глазами видел, как его экономка забирала его вещи, платья, даже белье с постели, оставляя его без всякого ухода.
Лицо ее было задумчиво,
в нем яснее обыкновенного виднелся отблеск вынесенного
в прошедшем и та подозрительная робость к будущему, то недоверие к жизни, которое всегда остается после больших,
долгих и многочисленных бедствий.
Сиделец говорил, что она, во-первых, ему не платит
долг, во-вторых, разобидела его
в собственной его лавке и, мало того, обещала исколотить его не на живот, а на смерть руками своих приверженцев.
Офицер извинялся, говоря обычные пошлости о беспрекословном повиновении, о
долге — и, наконец,
в отчаянии, видя, что его слова нисколько не действуют, кончил свою речь вопросом...
Он развил одни буйные страсти, одни дурные наклонности, и это не удивительно: всему порочному позволяют у нас развиваться
долгое время беспрепятственно, а за страсти человеческие посылают
в гарнизон или
в Сибирь при первом шаге…
Долгое, равномерное преследование не
в русском характере, если не примешивается личностей или денежных видов; и это совсем не оттого, чтоб правительство не хотело душить и добивать, а от русской беспечности, от нашего laisser-aller. [небрежности (фр.).]
Черемисы, смекнувши,
в чем дело, прислали своих священников, диких, фанатических и ловких. Они, после
долгих разговоров, сказали Курбановскому...
— Лучше
в монастырь,
в пансион,
в Тамбов, к брату,
в Петербург, чем
дольше выносить эту жизнь! — отвечала она.
Кетчер махал мне рукой. Я взошел
в калитку, мальчик, который успел вырасти, провожал меня, знакомо улыбаясь. И вот я
в передней,
в которую некогда входил зевая, а теперь готов был пасть на колена и целовать каждую доску пола. Аркадий привел меня
в гостиную и вышел. Я, утомленный, бросился на диван, сердце билось так сильно, что мне было больно, и, сверх того, мне было страшно. Я растягиваю рассказ, чтоб
дольше остаться с этими воспоминаниями, хотя и вижу, что слово их плохо берет.
Потом взошла нянюшка, говоря, что пора, и я встал, не возражая, и она меня не останавливала… такая полнота была
в душе. Больше, меньше, короче,
дольше, еще — все это исчезало перед полнотой настоящего…
Жесток человек, и одни
долгие испытания укрощают его; жесток
в своем неведении ребенок, жесток юноша, гордый своей чистотой, жесток поп, гордый своей святостью, и доктринер, гордый своей наукой, — все мы беспощадны и всего беспощаднее, когда мы правы.
— Не беспокойтесь, у меня внизу сани, я с вами поеду. «Дело скверное», — подумал я, и сердце сильно сжалось. Я взошел
в спальню. Жена моя сидела с малюткой, который только что стал оправляться после
долгой болезни.
Жандармы — цвет учтивости, если б не священная обязанность, не
долг службы, они бы никогда не только не делали доносов, но и не дрались бы с форейторами и кучерами при разъездах. Я это знаю с Крутицких казарм, где офицер désolé [расстроенный (фр.).] был так глубоко огорчен необходимостью шарить
в моих карманах.
Тут, по счастью, я вспомнил, что
в Париже,
в нашем посольстве, объявляя Сазонову приказ государя возвратиться
в Россию, секретарь встал, и Сазонов, ничего не подозревая, тоже встал, а секретарь это делал из глубокого чувства
долга, требующего, чтоб верноподданный держал спину на ногах и несколько согбенную голову, внимая монаршую волю. А потому, по мере того как консул вставал, я глубже и покойнее усаживался
в креслах и, желая, чтоб он это заметил, сказал ему, кивая головой...
Теоретически освобожденный, я не то что хранил разные непоследовательные верования, а они сами остались — романтизм революции я пережил, мистическое верование
в прогресс,
в человечество оставалось
дольше других теологических догматов; а когда я и их пережил, у меня еще оставалась религия личностей, вера
в двух-трех, уверенность
в себя,
в волю человеческую.
«Свободная» личность у него часовой и работник без выслуги, она несет службу и должна стоять на карауле до смены смертью, она должна морить
в себе все лично-страстное, все внешнее
долгу, потому что она — не она, ее смысл, ее сущность вне ее, она — орган справедливости, она предназначена, как дева Мария, носить
в мучениях идею и водворить ее на свет для спасения государства.
Он должен закалиться
в рабстве, чтоб,
в свою очередь, сделаться тираном детей, рожденных без любви, по
долгу, для продолжения семьи.
Вскоре к нему присоединился пожилых лет черноватенький господин, весь
в черном и весь до невозможности застегнутый с тем особенным видом помешательства, которое дает людям близкое знакомство с небом и натянутая религиозная экзальтация, делающаяся натуральной от
долгого употребления.
Как искренно и глубоко жалел я, дети, что вас не было с нами
в этот день, такие дни хорошо помнить
долгие годы, от них свежеет душа и примиряется с изнанкой жизни. Их очень мало…
Неточные совпадения
Вот время: добрые ленивцы, // Эпикурейцы-мудрецы, // Вы, равнодушные счастливцы, // Вы, школы Левшина птенцы, // Вы, деревенские Приамы, // И вы, чувствительные дамы, // Весна
в деревню вас зовет, // Пора тепла, цветов, работ, // Пора гуляний вдохновенных // И соблазнительных ночей. //
В поля, друзья! скорей, скорей, //
В каретах, тяжко нагруженных, // На
долгих иль на почтовых // Тянитесь из застав градских.
Блажен, кто смолоду был молод, // Блажен, кто вовремя созрел, // Кто постепенно жизни холод // С летами вытерпеть умел; // Кто странным снам не предавался, // Кто черни светской не чуждался, // Кто
в двадцать лет был франт иль хват, // А
в тридцать выгодно женат; // Кто
в пятьдесят освободился // От частных и других
долгов, // Кто славы, денег и чинов // Спокойно
в очередь добился, // О ком твердили целый век: // N. N. прекрасный человек.
Служив отлично-благородно, //
Долгами жил его отец, // Давал три бала ежегодно // И промотался наконец. // Судьба Евгения хранила: // Сперва Madame за ним ходила, // Потом Monsieur ее сменил; // Ребенок был резов, но мил. // Monsieur l’Abbé, француз убогой, // Чтоб не измучилось дитя, // Учил его всему шутя, // Не докучал моралью строгой, // Слегка за шалости бранил // И
в Летний сад гулять водил.
Она его не подымает // И, не сводя с него очей, // От жадных уст не отымает // Бесчувственной руки своей… // О чем теперь ее мечтанье? // Проходит
долгое молчанье, // И тихо наконец она: // «Довольно; встаньте. Я должна // Вам объясниться откровенно. // Онегин, помните ль тот час, // Когда
в саду,
в аллее нас // Судьба свела, и так смиренно // Урок ваш выслушала я? // Сегодня очередь моя.
Поедет ли домой: и дома // Он занят Ольгою своей. // Летучие листки альбома // Прилежно украшает ей: // То
в них рисует сельски виды, // Надгробный камень, храм Киприды // Или на лире голубка // Пером и красками слегка; // То на листках воспоминанья, // Пониже подписи других, // Он оставляет нежный стих, // Безмолвный памятник мечтанья, // Мгновенной думы
долгий след, // Всё тот же после многих лет.