«Вот оно», — думал я и опускался, скользя на руках по поручням лестницы. Двери в залу отворяются с шумом, играет музыка, транспарант с моим вензелем горит, дворовые мальчики, одетые турками, подают мне конфекты, потом кукольная комедия или комнатный фейерверк. Кало в поту, суетится, все сам приводит в движение и не меньше меня
в восторге.
И вот мы опять едем тем же проселком; открывается знакомый бор и гора, покрытая орешником, а тут и брод через реку, этот брод, приводивший меня двадцать лет тому назад
в восторг, — вода брызжет, мелкие камни хрустят, кучера кричат, лошади упираются… ну вот и село, и дом священника, где он сиживал на лавочке в буром подряснике, простодушный, добрый, рыжеватый, вечно в поту, всегда что-нибудь прикусывавший и постоянно одержимый икотой; вот и канцелярия, где земский Василий Епифанов, никогда не бывавший трезвым, писал свои отчеты, скорчившись над бумагой и держа перо у самого конца, круто подогнувши третий палец под него.
Неточные совпадения
Мы переписывались, и очень, с 1824 года, но письма — это опять перо и бумага, опять учебный стол с чернильными пятнами и иллюстрациями, вырезанными перочинным ножом; мне хотелось ее видеть, говорить с ней о новых идеях — и потому можно себе представить, с каким
восторгом я услышал, что кузина приедет
в феврале (1826) и будет у нас гостить несколько месяцев.
Долго я сам
в себе таил
восторги; застенчивость или что-нибудь другое, чего я и сам не знаю, мешало мне высказать их, но на Воробьевых горах этот
восторг не был отягчен одиночеством, ты разделял его со мной, и эти минуты незабвенны, они, как воспоминания о былом счастье, преследовали меня дорогой, а вокруг я только видел лес; все было так синё, синё, а на душе темно, темно».
Вместо почтенной столовой Платона Богдановича мы отправились сначала под Новинское,
в балаган Прейса (я потом встретил с
восторгом эту семью акробатов
в Женеве и Лондоне), там была небольшая девочка, которой мы восхищались и которую называли Миньоной.
Немки пропадали со скуки и, увидевши человека, который если не хорошо, то понятно мог объясняться по-немецки, пришли
в совершенный
восторг, запоили меня кофеем и еще какой-то «калтешале», [прохладительным напитком (от нем. kaLte SchaLe).] рассказали мне все свои тайны, желания и надежды и через два дня называли меня другом и еще больше потчевали сладкими мучнистыми яствами с корицей.
Отец Огарева умер
в 1838; незадолго до его смерти он женился. Весть о его женитьбе испугала меня — все это случилось как-то скоро и неожиданно. Слухи об его жене, доходившие до меня, не совсем были
в ее пользу; он писал с
восторгом и был счастлив, — ему я больше верил, но все же боялся.
Вовсе не скрывая радости, она с
восторгом объявила новость всем находившимся
в зале.
«…Поймут ли, оценят ли грядущие люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования? А между тем наши страдания — почки, из которых разовьется их счастие. Поймут ли они, отчего мы лентяи, ищем всяких наслаждений, пьем вино и прочее? Отчего руки не подымаются на большой труд, отчего
в минуту
восторга не забываем тоски?.. Пусть же они остановятся с мыслью и с грустью перед камнями, под которыми мы уснем: мы заслужили их грусть!»
Чаадаев, помнишь ли былое?
Давно ль с
восторгом молодым
Я мыслил имя роковое
Предать развалинам иным? //…Но
в сердце, бурями смиренном,
Теперь и лень, и тишина,
И
в умиленьи вдохновенном,
На камне, дружбой освященном,
Пишу я наши имена!
Лондон ждет приезжего часов семь на ногах, овации растут с каждым днем; появление человека
в красной рубашке на улице делает взрыв
восторга, толпы провожают его ночью,
в час, из оперы, толпы встречают его утром,
в семь часов, перед Стаффорд Гаузом.
Князь П.
В. Долгорукий первый догадался взять лист бумаги и записать оба тоста. Он записал верно, другие пополнили. Мы показали Маццини и другим и составили тот текст (с легкими и несущественными переменами), который, как электрическая искра, облетел Европу, вызывая крик
восторга и рев негодования…
Очарованный проситель возвращался домой чуть не
в восторге, думая: «Вот наконец человек, каких нужно побольше, это просто драгоценный алмаз!» Но ждет проситель день, другой, не приносят дела на дом, на третий тоже.
Когда кадриль кончилась, Сонечка сказала мне «merci» с таким милым выражением, как будто я действительно заслужил ее благодарность. Я был
в восторге, не помнил себя от радости и сам не мог узнать себя: откуда взялись у меня смелость, уверенность и даже дерзость? «Нет вещи, которая бы могла меня сконфузить! — думал я, беззаботно разгуливая по зале, — я готов на все!»
Неточные совпадения
Он весел был. Чрез две недели // Назначен был счастливый срок. // И тайна брачныя постели // И сладостной любви венок // Его
восторгов ожидали. // Гимена хлопоты, печали, // Зевоты хладная чреда // Ему не снились никогда. // Меж тем как мы, враги Гимена, //
В домашней жизни зрим один // Ряд утомительных картин, // Роман во вкусе Лафонтена… // Мой бедный Ленский, сердцем он // Для оной жизни был рожден.
Воображаясь героиней // Своих возлюбленных творцов, // Кларисой, Юлией, Дельфиной, // Татьяна
в тишине лесов // Одна с опасной книгой бродит, // Она
в ней ищет и находит // Свой тайный жар, свои мечты, // Плоды сердечной полноты, // Вздыхает и, себе присвоя // Чужой
восторг, чужую грусть, //
В забвенье шепчет наизусть // Письмо для милого героя… // Но наш герой, кто б ни был он, // Уж верно был не Грандисон.
Она поэту подарила // Младых
восторгов первый сон, // И мысль об ней одушевила // Его цевницы первый стон. // Простите, игры золотые! // Он рощи полюбил густые, // Уединенье, тишину, // И ночь, и звезды, и луну, // Луну, небесную лампаду, // Которой посвящали мы // Прогулки средь вечерней тьмы, // И слезы, тайных мук отраду… // Но нынче видим только
в ней // Замену тусклых фонарей.
Ему не собрать народных рукоплесканий, ему не зреть признательных слез и единодушного
восторга взволнованных им душ; к нему не полетит навстречу шестнадцатилетняя девушка с закружившеюся головою и геройским увлечением; ему не позабыться
в сладком обаянье им же исторгнутых звуков; ему не избежать, наконец, от современного суда, лицемерно-бесчувственного современного суда, который назовет ничтожными и низкими им лелеянные созданья, отведет ему презренный угол
в ряду писателей, оскорбляющих человечество, придаст ему качества им же изображенных героев, отнимет от него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта.
Так, томимый голодом
в изнеможении засыпает и видит перед собою роскошные кушанья и шипучие вина; он пожирает с
восторгом воздушные дары воображения, и ему кажется легче; но только проснулся — мечта исчезает… остается удвоенный голод и отчаяние!