Неточные совпадения
И вот этот-то страшный человек должен был приехать к нам. С утра
во всем доме было необыкновенное волнение: я никогда прежде не видал этого мифического «брата-врага», хотя и родился у него в доме, где жил мой отец после приезда из чужих краев; мне очень хотелось его посмотреть и в то же
время я боялся — не знаю чего, но очень боялся.
Пока дипломатические вопросы разрешались штыками и картечью, он был посланником и заключил свою дипломатическую карьеру
во время Венского конгресса, этого светлого праздника
всех дипломатий.
С этого
времени я в аудитории пользовался величайшей симпатией. Сперва я слыл за хорошего студента; после маловской истории сделался, как известная гоголевская дама, хороший студент
во всех отношениях.
Снимая в коридоре свою гороховую шинель, украшенную воротниками разного роста, как носили
во время первого консулата, — он, еще не входя в аудиторию, начинал ровным и бесстрастным (что очень хорошо шло к каменному предмету его) голосом: «Мы заключили прошедшую лекцию, сказав
все, что следует, о кремнеземии», потом он садился и продолжал: «о глиноземии…» У него были созданы неизменные рубрики для формулярных списков каждого минерала, от которых он никогда не отступал; случалось, что характеристика иных определялась отрицательно: «Кристаллизация — не кристаллизуется, употребление — никуда не употребляется, польза — вред, приносимый организму…»
Итак,
во имя Гайю, Вернера и Митчерлиха я прочел свою лекцию, заключил ее философскими рассуждениями и
все время относился и обращался к студентам, а не к министру.
А вот что рассказывает сам Давыдов: «
Во время бунта на Сенной государь прибыл в столицу лишь на второй день, когда уже
все успокоилось.
И сделал ее. Через десять лет мы его уже видим неутомимым секретарем Канкрина, который тогда был генерал-интендантом. Еще год спустя он уже заведует одной экспедицией в канцелярии Аракчеева, заведовавшей
всею Россией; он с графом был в Париже
во время занятия его союзными войсками.
Во время рассказа судья — что ваши петербургские актеры! —
все становится серьезнее, глаза эдакие сделает страшные и ни слова.
Месяца через три отец мой узнает, что ломка камня производится в огромном размере, что озимые поля крестьян завалены мрамором; он протестует, его не слушают. Начинается упорный процесс. Сначала хотели
все свалить на Витберга, но, по несчастию, оказалось, что он не давал никакого приказа и что
все это было сделано комиссией
во время его отсутствия.
Дом княжны Анны Борисовны, уцелевший каким-то чудом
во время пожара 1812, не был поправлен лет пятьдесят; штофные обои, вылинялые и почерневшие, покрывали стены; хрустальные люстры, как-то загорелые и сделавшиеся дымчатыми топазами от
времени, дрожали и позванивали, мерцая и тускло блестя, когда кто-нибудь шел по комнате; тяжелая, из цельного красного дерева, мебель, с вычурными украшениями, потерявшими позолоту, печально стояла около стен; комоды с китайскими инкрустациями, столы с медными решеточками, фарфоровые куклы рококо —
все напоминало о другом веке, об иных нравах.
Мы покраснели до ушей, не смели взглянуть друг на друга и спросили чаю, чтоб скрыть смущение. На другой день часу в шестом мы приехали
во Владимир.
Время терять было нечего; я бросился, оставив у одного старого семейного чиновника невесту, узнать,
все ли готово. Но кому же было готовить
во Владимире?
Помню я, что еще
во времена студентские мы раз сидели с Вадимом за рейнвейном, он становился мрачнее и мрачнее и вдруг, со слезами на глазах, повторил слова Дон Карлоса, повторившего, в свою очередь, слова Юлия Цезаря: «Двадцать три года, и ничего не сделано для бессмертия!» Его это так огорчило, что он изо
всей силы ударил ладонью по зеленой рюмке и глубоко разрезал себе руку.
Гегель
во время своего профессората в Берлине, долею от старости, а вдвое от довольства местом и почетом, намеренно взвинтил свою философию над земным уровнем и держался в среде, где
все современные интересы и страсти становятся довольно безразличны, как здания и села с воздушного шара; он не любил зацепляться за эти проклятые практические вопросы, с которыми трудно ладить и на которые надобно было отвечать положительно.
— Бога ради, будь осторожен, бойся
всех, от кондуктора в дилижансе до моих знакомых, к которым я даю тебе письма, не доверяйся никому. Петербург теперь не то, что был в наше
время, там
во всяком обществе наверное есть муха или две. Tiens toi pour averti. [Намотай это себе на ус (фр.).]
Во всякое
время дня и ночи он был готов на запутаннейший спор и употреблял для торжества своего славянского воззрения
все на свете — от казуистики византийских богословов до тонкостей изворотливого легиста.
В первую минуту, когда Хомяков почувствовал эту пустоту, он поехал гулять по Европе
во время сонного и скучного царствования Карла X, докончив в Париже свою забытую трагедию «Ермак» и потолковавши со всякими чехами и далматами на обратном пути, он воротился.
Все скучно! По счастию, открылась турецкая война, он пошел в полк, без нужды, без цели, и отправился в Турцию. Война кончилась, и кончилась другая забытая трагедия — «Дмитрий Самозванец». Опять скука!
Глупо или притворно было бы в наше
время денежного неустройства пренебрегать состоянием. Деньги — независимость, сила, оружие. А оружие никто не бросает
во время войны, хотя бы оно и было неприятельское, Даже ржавое. Рабство нищеты страшно, я изучил его
во всех видах, живши годы с людьми, которые спаслись, в чем были, от политических кораблекрушений. Поэтому я считал справедливым и необходимым принять
все меры, чтоб вырвать что можно из медвежьих лап русского правительства.
А уже, конечно, нельзя сказать об англичанах, чтоб они не любили своего отечества, или чтоб они были не национальны. Расплывающаяся
во все стороны Англия заселила полмира, в то
время как скудная соками Франция — одни колонии потеряла, а с другими не знает, что делать. Они ей и не нужны; Франция довольна собой и лепится
все больше и больше к своему средоточию, а средоточие — к своему господину. Какая же независимость может быть в такой стране?
«Разве она и теперь не самая свободная страна в мире, разве ее язык — не лучший язык, ее литература — не лучшая литература, разве ее силлабический стих не звучнее греческого гексаметра?» К тому же ее всемирный гений усвоивает себе и мысль, и творение
всех времен и стран: «Шекспир и Кант, Гете и Гегель — разве не сделались своими
во Франции?» И еще больше: Прудон забыл, что она их исправила и одела, как помещики одевают мужиков, когда их берут
во двор.
— Никакого. С тех пор как я вам писал письмо, в ноябре месяце, ничего не переменилось. Правительство, чувствующее поддержку
во всех злодействах в Польше, идет очертя голову, ни в грош не ставит Европу, общество падает глубже и глубже. Народ молчит. Польское дело — не его дело, — у нас враг один, общий, но вопрос розно поставлен. К тому же у нас много
времени впереди — а у них его нет.
В то самое
время, как Гарибальди называл Маццини своим «другом и учителем», называл его тем ранним, бдящим сеятелем, который одиноко стоял на поле, когда
все спало около него, и, указывая просыпавшимся путь, указал его тому рвавшемуся на бой за родину молодому воину, из которого вышел вождь народа итальянского; в то
время, как, окруженный друзьями, он смотрел на плакавшего бедняка-изгнанника, повторявшего свое «ныне отпущаеши», и сам чуть не плакал — в то
время, когда он поверял нам свой тайный ужас перед будущим, какие-то заговорщики решили отделаться,
во что б ни стало, от неловкого гостя и, несмотря на то, что в заговоре участвовали люди, состарившиеся в дипломациях и интригах, поседевшие и падшие на ноги в каверзах и лицемерии, они сыграли свою игру вовсе не хуже честного лавочника, продающего на свое честное слово смородинную ваксу за Old Port.