Неточные совпадения
Он даже подумал
о мере более радикальной — он не
велел в губернских заведениях, в приказах, принимать новорожденных детей.
Середь этого разгара вдруг, как бомба, разорвавшаяся возле, оглушила нас
весть о варшавском восстании. Это уже недалеко, это дома, и мы смотрели друг на друга со слезами на глазах, повторяя любимое...
В восьмом часу вечера наследник с свитой явился на выставку. Тюфяев
повел его, сбивчиво объясняя, путаясь и толкуя
о каком-то царе Тохтамыше. Жуковский и Арсеньев, видя, что дело не идет на лад, обратились ко мне с просьбой показать им выставку. Я
повел их.
И мы идем возле, торопясь и не видя этих страшных
повестей, совершающихся под нашими ногами, отделываясь важным недосугом, несколькими рублями и ласковым словом. А тут вдруг, изумленные, слышим страшный стон, которым дает
о себе
весть на веки веков сломившаяся душа, и, как спросонья, спрашиваем, откуда взялась эта душа, эта сила?
Она была в отчаянии, огорчена, оскорблена; с искренним и глубоким участием смотрел я, как горе разъедало ее; не смея заикнуться
о причине, я старался рассеять ее, утешить, носил романы, сам их читал вслух, рассказывал целые
повести и иногда не приготовлялся вовсе к университетским лекциям, чтоб подольше посидеть с огорченной девушкой.
На другой день, в обеденную пору бубенчики перестали позванивать, мы были у подъезда Кетчера. Я
велел его вызвать. Неделю тому назад, когда он меня оставил во Владимире,
о моем приезде не было даже предположения, а потому он так удивился, увидя меня, что сначала не сказал ни слова, а потом покатился со смеху, но вскоре принял озабоченный вид и
повел меня к себе. Когда мы были в его комнате, он, тщательно запирая дверь на ключ, спросил меня...
— Высокопреосвященнейший посылает вам свое архипастырское благословение и
велел сказать, что он молится
о вас.
Когда мы ехали домой,
весть о таинственном браке разнеслась по городу, дамы ждали на балконах, окна были открыты, я опустил стекла в карете и несколько досадовал, что сумерки мешали мне показать «молодую».
Изредка приходила
весть о ком-нибудь из друзей, несколько слов горячей симпатии — и потом опять одни, совершенно одни.
Что, кажется, можно было бы прибавить к нашему счастью, а между тем
весть о будущем младенце раскрыла новые, совсем не веданные нами области сердца, упоений, тревог и надежд.
Настоящий Гегель был тот скромный профессор в Иене, друг Гельдерлина, который спас под полой свою «Феноменологию», когда Наполеон входил в город; тогда его философия не
вела ни к индийскому квиетизму, ни к оправданию существующих гражданских форм, ни к прусскому христианству; тогда он не читал своих лекций
о философии религии, а писал гениальные вещи, вроде статьи «
О палаче и
о смертной казни», напечатанной в Розенкранцевой биографии.
Белинский был очень застенчив и вообще терялся в незнакомом обществе или в очень многочисленном; он знал это и, желая скрыть, делал пресмешные вещи. К. уговорил его ехать к одной даме; по мере приближения к ее дому Белинский все становился мрачнее, спрашивал, нельзя ли ехать в другой день, говорил
о головной боли. К., зная его, не принимал никаких отговорок. Когда они приехали, Белинский, сходя с саней, пустился было бежать, но К. поймал его за шинель и
повел представлять даме.
Весть о февральской революции еще застала его в живых, он умер, принимая зарево ее за занимающееся утро!
Заговор был тогда готов, и она получила, танцуя на бале прусского короля,
весть о том, что Павел убит.
«Письмо» Чаадаева было своего рода последнее слово, рубеж. Это был выстрел, раздавшийся в темную ночь; тонуло ли что и возвещало свою гибель, был ли это сигнал, зов на помощь,
весть об утре или
о том, что его не будет, — все равно, надобно было проснуться.
Государь, раздраженный делом, увлекаемый тогда окончательно в реакцию Меттернихом, который с радостью услышал
о семеновской истории, очень дурно принял Чаадаева, бранился, сердился и потом, опомнившись,
велел ему предложить звание флигель-адъютанта...
Париж еще раз описывать не стану. Начальное знакомство с европейской жизнью, торжественная прогулка по Италии, вспрянувшей от сна, революция у подножия Везувия, революция перед церковью св. Петра и, наконец, громовая
весть о 24 феврале, — все это рассказано в моих «Письмах из Франции и Италии». Мне не передать теперь с прежней живостью впечатления, полустертые и задвинутые другими. Они составляют необходимую часть моих «Записок», — что же вообще письма, как не записки
о коротком времени?
Я был несчастен и смущен, когда эти мысли начали посещать меня; я всячески хотел бежать от них… я стучался, как путник, потерявший дорогу, как нищий, во все двери, останавливал встречных и расспрашивал
о дороге, но каждая встреча и каждое событие
вели к одному результату — к смирению перед истиной, к самоотверженному принятию ее.
Не будучи ни так нервно чувствителен, как Шефсбюри, ни так тревожлив за здоровье друзей, как Гладстон, я нисколько не обеспокоился газетной
вестью о болезни человека, которого вчера видел совершенно здоровым, — конечно, бывают болезни очень быстрые; император Павел, например, хирел недолго, но от апоплексического удара Гарибальди был далек, а если б с ним что и случилось, кто-нибудь из общих друзей дал бы знать.