Мы все скорей со двора долой, пожар-то все страшнее и страшнее, измученные, не евши, взошли мы в какой-то уцелевший дом и бросились отдохнуть; не прошло часу, наши люди с улицы кричат: «Выходите, выходите, огонь, огонь!» — тут я взяла кусок равендюка с бильярда и завернула вас от ночного ветра; добрались мы так до Тверской площади, тут французы тушили, потому что их набольшой жил в губернаторском доме; сели мы так просто на улице, караульные везде ходят, другие, верховые, ездят.
Кажется, что едем. Отец мой говорил Сенатору, что очень хотелось бы ему отдохнуть в деревне и что хозяйство требует его присмотра, но опять проходили недели.
…Тихо проходил я иногда мимо его кабинета, когда он, сидя в глубоких креслах, жестких и неловких, окруженный своими собачонками, один-одинехонек играл с моим трехлетним сыном. Казалось, сжавшиеся руки и окоченевшие нервы старика распускались при виде ребенка, и он отдыхал от беспрерывной тревоги, борьбы и досады, в которой поддерживал себя, дотрагиваясь умирающей рукой до колыбели.
Огарев, как мы уже имели случай заметить, был одарен особой магнитностью, женственной способностью притяжения. Без всякой видимой причины к таким людям льнут, пристают другие; они согревают, связуют, успокоивают их, они — открытый стол, за который садится каждый, возобновляет силы, отдыхает, становится бодрее, покойнее и идет прочь — другом.
Часто, выбившись из сил, приходил он отдыхать к нам; лежа на полу с двухлетним ребенком, он играл с ним целые часы. Пока мы были втроем, дело шло как нельзя лучше, но при звуке колокольчика судорожная гримаса пробегала по лицу его, и он беспокойно оглядывался и искал шляпу; потом оставался, по славянской слабости. Тут одно слово, замечание, сказанное не по нем, приводило к самым оригинальным сценам и спорам…
Но виновный был нужен для мести нежного старика, он бросил дела всей империи и прискакал в Грузино. Середь пыток и крови, середь стона и предсмертных криков Аракчеев, повязанный окровавленным платком, снятым с трупа наложницы, писал к Александру чувствительные письма, и Александр отвечал ему: «Приезжай отдохнуть на груди твоего друга от твоего несчастия». Должно быть, баронет Виллие был прав, что у императора перед смертью вода разлилась в мозгу.
То было осенью унылой… Средь урн надгробных и камней Свежа была твоя могила Недавней насыпью своей. Дары любви, дары печали — Рукой твоих учеников На ней рассыпаны лежали Венки из листьев и цветов. Над ней, суровым дням послушна, — Кладбища сторож вековой, — Сосна качала равнодушно Зелено-грустною главой, И речка, берег омывая, Волной бесследною вблизи Лилась, лилась, не отдыхая, Вдоль нескончаемой стези.
Но снова в памяти унылой Ряд урн надгробных и камней И насыпь свежая могилы В цветах и листьях, и над ней, Дыханью осени послушна, — Кладбища сторож вековой, — Сосна качает равнодушно Зелено-грустною главой, И волны, берег омывая, Бегут, спешат, не отдыхая.
Я раза два останавливался, чтоб отдохнуть и дать улечься мыслям и чувствам, и потом снова читал и читал. И это напечатано по-русски неизвестным автором… я боялся, не сошел ли я с ума. Потом я перечитывал «Письмо» Витбергу, потом Скворцову, молодому учителю вятской гимназии, потом опять себе.
Довольно мучились мы в этом тяжелом, смутном нравственном состоянии, не понятые народом, побитые правительством, — пора отдохнуть, пора свести мир в свою душу, прислониться к чему-нибудь… это почти значило «пора умереть», и Чаадаев думал найти обещанный всем страждущим и обремененным покой в католической церкви.
С 1852 года тон начал меняться, добродушные беришоны уже не приезжали затем, чтоб отдохнуть и посмеяться, но со злобой в глазах, исполненные желчи, терзали друг друга заочно и в лицо, выказывали новую ливрею, другие боялись доносов; непринужденность, которая делала легкой и милой шутку и веселость, исчезла.
Как в старых эпопеях, в то время, как герой спокойно отдыхает на лаврах, пирует или спит, — Раздор, Месть, Зависть в своем парадном костюме съезжаются в каких-нибудь тучах, Месть с Завистью варят яд, куют кинжалы, а Раздор раздувает мехи и оттачивает острия.
Родине суждено быть некогда покинутой, как матери, когда ее сын, человек, вырастет до звезд и найдет себе невесту. Эту обреченность на покинутость мы всегда видим в больших материнских глазах родины, всегда печальных, даже тогда, когда она отдыхает и тихо радуется.
Затеет дело — глядь! Без нужды Уж проболтался, как дурак. Проговорил красноречиво Все тайны сердца своего… И отдыхает горделиво, Не сделав ровно ничего.