Цитаты со словом «девахами»
Многие из друзей советовали мне начать полное издание «Былого и дум», и в этом затруднения нет, по крайней мере относительно двух первых частей. Но они говорят, что отрывки, помещенные в «Полярной звезде», рапсодичны, не имеют единства, прерываются случайно, забегают иногда, иногда отстают. Я чувствую, что это правда, — но поправить не могу. Сделать дополнения, привести главы в хронологический порядок —
дело не трудное; но все переплавить, d'un jet, [сразу (фр.).] я не берусь.
И скучал-то я тогда светло и счастливо, как дети скучают накануне праздника или
дня рождения.
Всякий
день приходили письма, писанные мелким шрифтом; я был горд и счастлив ими, я ими рос.
В Лондоне не было ни одного близкого мне человека. Были люди, которых я уважал, которые уважали меня, но близкого никого. Все подходившие, отходившие, встречавшиеся занимались одними общими интересами,
делами всего человечества, по крайней мере делами целого народа; знакомства их были, так сказать, безличные. Месяцы проходили, и ни одного слова о том, о чем хотелось поговорить.
Пусть же «Былое и думы» заключат счет с личною жизнию и будут ее оглавлением. Остальные думы — на
дело, остальные силы — на борьбу.
— Сначала еще шло кое-как, первые
дни то есть, ну, так, бывало, взойдут два-три солдата и показывают, нет ли выпить; поднесем им по рюмочке, как следует, они и уйдут да еще сделают под козырек.
Помните нашего Платона, что в солдаты отдали, он сильно любил выпить, и был он в этот
день очень в кураже; повязал себе саблю, так и ходил.
Граф Ростопчин всем раздавал в арсенале за
день до вступления неприятеля всякое оружие, вот и он промыслил себе саблю.
Драгун погрозил ему пистолетом, да, видно, он не был заряжен; барин сам видел и закричал ему: «Оставь лошадь, не твое
дело».
Услышав, что вся компания второй
день ничего не ела, офицер повел всех в разбитую лавку; цветочный чай и леванский кофе были выброшены на пол вместе с большим количеством фиников, винных ягод, миндаля; люди наши набили себе ими карманы; в десерте недостатка не было.
Мортье вспомнил, что он знал моего отца в Париже, и доложил Наполеону; Наполеон велел на другое утро представить его себе. В синем поношенном полуфраке с бронзовыми пуговицами, назначенном для охоты, без парика, в сапогах, несколько
дней не чищенных, в черном белье и с небритой бородой, мой отец — поклонник приличий и строжайшего этикета — явился в тронную залу Кремлевского дворца по зову императора французов.
Отец мой заметил, что предложить мир скорее
дело победителя.
Мортье действительно дал комнату в генерал-губернаторском доме и велел нас снабдить съестными припасами; его метрдотель прислал даже вина. Так прошло несколько
дней, после которых в четыре часа утра Мортье прислал за моим отцом адъютанта и отправил его в Кремль.
Пожар достиг в эти
дня страшных размеров: накалившийся воздух, непрозрачный от дыма, становился невыносимым от жара. Наполеон был одет и ходил по комнате, озабоченный, сердитый, он начинал чувствовать, что опаленные лавры его скоро замерзнут и что тут не отделаешься такою шуткою, как в Египте. План войны был нелеп, это знали все, кроме Наполеона: Ней и Нарбон, Бертье и простые офицеры; на все возражения он отвечал кабалистическим словом; «Москва»; в Москве догадался и он.
— Что делать с вашими? — спросил казацкий генерал Иловайский, — здесь оставаться невозможно, они здесь не вне ружейных выстрелов, и со
дня на день можно ждать серьезного дела.
Граф спросил письмо, отец мой сказал о своем честном слове лично доставить его; граф обещал спросить у государя и на другой
день письменно сообщил, что государь поручил ему взять письмо для немедленного доставления.
За несколько
дней до приезда моего отца утром староста и несколько дворовых с поспешностью взошли в избу, где она жила, показывая ей что-то руками и требуя, чтоб она шла за ними.
Ее единственная опора был Голохвастов; она
дни, ночи плакала после его смерти.
Они отдыхали от своих трудов и
дел, рассказывая их.
Это было действительно самое блестящее время петербургского периода; сознание силы давало новую жизнь,
дела и заботы, казалось, были отложены на завтра, на будни, теперь хотелось попировать на радостях победы.
Отец мой строго взглянул на меня и замял разговор. Граф геройски поправил
дело, он сказал, обращаясь к моему отцу, что «ему нравятся такие патриотические чувства». Отцу моему они не понравились, и он мне задал после его отъезда страшную гонку. «Вот что значит говорить очертя голову обо всем, чего ты не понимаешь и не можешь понять; граф из верности своему королю служил нашему императору». Действительно, я этого не понимал.
За мной ходили две нянюшки — одна русская и одна немка; Вера Артамоновна и m-me Прово были очень добрые женщины, но мне было скучно смотреть, как они целый
день вяжут чулок и пикируются между собой, а потому при всяком удобном случае я убегал на половину Сенатора (бывшего посланника), к моему единственному приятелю, к его камердинеру Кало.
Перед
днем моего рождения и моих именин Кало запирался в своей комнате, оттуда были слышны разные звуки молотка и других инструментов; часто быстрыми шагами проходил он по коридору, всякий раз запирая на ключ свою дверь, то с кастрюлькой для клея, то с какими-то завернутыми в бумагу вещами.
Дни за два шум переставал, комната была отворена — все в ней было по-старому, кой-где валялись только обрезки золотой и цветной бумаги; я краснел, снедаемый любопытством, но Кало, с натянуто серьезным видом, не касался щекотливого предмета.
В мучениях доживал я до торжественного
дня, в пять часов утра я уже просыпался и думал о приготовлениях Кало; часов в восемь являлся он сам в белом галстуке, в белом жилете, в синем фраке и с пустыми руками. «Когда же это кончится? Не испортил ли он?» И время шло, и обычные подарки шли, и лакей Елизаветы Алексеевны Голохвастовой уже приходил с завязанной в салфетке богатой игрушкой, и Сенатор уже приносил какие-нибудь чудеса, но беспокойное ожидание сюрприза мутило радость.
При этом, как следует, сплетни, переносы, лазутчики, фавориты и на
дне всего бедные крестьяне, не находившие ни расправы, ни защиты и которых тормошили в разные стороны, обременяли двойной работой и неустройством капризных требований.
Сенатор и мой отец ездили к брату, которого не видали несколько лет, для переговоров и примирения, потом разнесся слух, что он приедет к нам для окончания
дела.
Часа за два перед ним явился старший племянник моего отца, двое близких знакомых и один добрый, толстый и сырой чиновник, заведовавший
делами. Все сидели в молчаливом ожидании, вдруг взошел официант и каким-то не своим голосом доложил...
Что было и как было, я не умею сказать; испуганные люди забились в углы, никто ничего не знал о происходившем, ни Сенатор, ни мой отец никогда при мне не говорили об этой сцене. Шум мало-помалу утих, и
раздел имения был сделан, тогда или в другой день — не помню.
Он никогда не бывал дома. Он заезжал в
день две четверки здоровых лошадей: одну утром, одну после обеда. Сверх сената, который он никогда не забывал, опекунского совета, в котором бывал два раза в неделю, сверх больницы и института, он не пропускал почти ни один французский спектакль и ездил раза три в неделю в Английский клуб. Скучать ему было некогда, он всегда был занят, рассеян, он все ехал куда-нибудь, и жизнь его легко катилась на рессорах по миру оберток и переплетов.
Моя мать действительно имела много неприятностей. Женщина чрезвычайно добрая, но без твердой воли, она была совершенно подавлена моим отцом и, как всегда бывает с слабыми натурами, делала отчаянную оппозицию в мелочах и безделицах. По несчастью, именно в этих мелочах отец мой был почти всегда прав, и
дело оканчивалось его торжеством.
Первое следствие этих открытий было отдаление от моего отца — за сцены, о которых я говорил. Я их видел и прежде, но мне казалось, что это в совершенном порядке; я так привык, что всё в доме, не исключая Сенатора, боялось моего отца, что он всем делал замечания, что не находил этого странным. Теперь я стал иначе понимать
дело, и мысль, что доля всего выносится за меня, заволакивала иной раз темным и тяжелым облаком светлую, детскую фантазию.
— Что тебе, братец, за охота, — сказал добродушно Эссен, — делать из него писаря. Поручи мне это
дело, я его запишу в уральские казаки, в офицеры его выведем, — это главное, потом своим чередом и пойдет, как мы все.
В 1825 году он приезжал юнкером в Москву и остановился у нас на несколько
дней.
Утром на другой
день я оделся в его мундир, надел саблю и кивер и посмотрел в зеркало.
Остальное время я скитался по большим почернелым комнатам с закрытыми окнами
днем, едва освещенными вечером, ничего не делая или читая всякую всячину.
Передняя и девичья составляли единственное живое удовольствие, которое у меня оставалось. Тут мне было совершенное раздолье, я брал партию одних против других, судил и рядил вместе с моими приятелями их
дела, знал все их секреты и никогда не проболтался в гостиной о тайнах передней.
Много толкуют у нас о глубоком разврате слуг, особенно крепостных. Они действительно не отличаются примерной строгостью поведения, нравственное падение их видно уже из того, что они слишком многое выносят, слишком редко возмущаются и дают отпор. Но не в этом
дело. Я желал бы знать — которое сословие в России меньше их развращено? Неужели дворянство или чиновники? быть может, духовенство?
Дворянство пьянствует на белом свете, играет напропалую в карты, дерется с слугами, развратничает с горничными, ведет дурно свои
дела и еще хуже семейную жизнь.
Он пьет через край — когда может, потому что не может пить всякий
день; это заметил лет пятнадцать тому назад Сенковский в «Библиотеке для чтения».
Эти люди сломились в безвыходной и неравной борьбе с голодом и нищетой; как они ни бились, они везде встречали свинцовый свод и суровый отпор, отбрасывавший их на мрачное
дно общественной жизни и осуждавший на вечную работу без цели, снедавшую ум вместе с телом.
Что же тут удивительного, что, пробыв шесть
дней рычагом, колесом, пружиной, винтом, — человек дико вырывается в субботу вечером из каторги мануфактурной деятельности и в полчаса напивается пьян, тем больше, что его изнурение не много может вынести.
Нам приходилось проезжать и останавливаться на
день, на два в деревне, где жил Андрей Степанов.
Взяв все в расчет, слуга обходился рублей в триста ассигнациями; если к этому прибавить дивиденд на лекарства, лекаря и на съестные припасы, случайно привозимые из деревни и которые не знали, куда
деть, то мы и тогда не перейдем трехсот пятидесяти рублей.
Главное занятие его, сверх езды за каретой, — занятие, добровольно возложенное им на себя, состояло в обучении мальчишек аристократическим манерам передней. Когда он был трезв,
дело еще шло кой-как с рук, но когда у него в голове шумело, он становился педантом и тираном до невероятной степени. Я иногда вступался за моих приятелей, но мой авторитет мало действовал на римский характер Бакая; он отворял мне дверь в залу и говорил...
Повар был поражен, как громом; погрустил, переменился в лице, стал седеть и… русский человек — принялся попивать.
Дела свои повел он спустя рукава, Английский клуб ему отказал. Он нанялся у княгини Трубецкой; княгиня преследовала его мелким скряжничеством. Обиженный раз ею через меру, Алексей, любивший выражаться красноречиво, сказал ей с своим важным видом, своим голосом в нос...
На
деле я был далек от всякого женского общества в эти лета.
Она, с своей стороны, вовсе не
делила этих предрассудков и на своей половине позволяла мне все то, что запрещалось на половине моего отца.
В самом
деле, большей частию в это время немца при детях благодарят, дарят ему часы и отсылают; если он устал бродить с детьми по улицам и получать выговоры за насморк и пятны на платьях, то немец при детях становится просто немцем, заводит небольшую лавочку, продает прежним питомцам мундштуки из янтаря, одеколон, сигарки и делает другого рода тайные услуги им.
— Не надобно не в свои
дела мешаться.
Цитаты из русской классики со словом «девахами»