Неточные совпадения
Слава о строгой, святой
жизни игуменьи Досифеи и ее прозорливости разнесена
была, впрочем, странниками и странницами по всей России вплоть до далекой Сибири.
Царевна Софья Алексеевна
была в этом монастыре пострижена в схиму под именем Сусанны и окончила
жизнь в 1704 году; она здесь и погребена.
Ее высокая, статная фигура
была худа той худобой, которая является или результатом болезни, или же тяжелой
жизни.
Неисповедимы пути Твои, Господи, Ты, допустивший его принять злую смерть от руки преступницы, уготовил,
быть может, ему
жизнь вечную, а поразив сердце несчастной рабы твоей Марии, сердце, где гнездилась земная плотская любовь очистил его для полноты любви к Тебе, Предвечный, который Сам весь любовь…
Петербург в то время все более и более стягивал к себе все умственные и деятельные силы; на берегах Невы развивалось что-то похожее на европейскую
жизнь, а с нею и администрация принимала другие формы. Петербург строился, учился, торговал с иноземцами — все кипело там новою
жизнью, а старушка-Москва
была забыта, как деревня богатого помещика, выехавшего из нее навсегда и вспоминающего о ней иногда, при случае, когда приказчик напомнит.
Кто же
была она? Кто
были ее враги? За что гнали они ее? Чем помешала им ее юная, только что расцветшая
жизнь?
—
Жизнь проклянет, кто свяжется, я своими руками не отдам, тоже крест на шее
есть, петлю на горло надевать человеку не согласен и сватов засылать никуда не
буду…
Склад
жизни «чертова гнезда», как снова иногда начали называть домик Ивановых соседи, конечно, не
был тайной для последних.
Нельзя
было сказать, чтобы в режиме ее
жизни было бы что-нибудь предосудительное; ни одного мужчины, ни молодого, ни старого, исключая разве изредка наведывавшегося Кудиныча, который
был не в счету даже в глазах сплетников и сплетниц Сивцева Вражка, не
было около нее; но
быть может ей простили бы даже любовную интригу — она
была естественной — ей не прощали ее поведения, потому, что оно
было необычайным, потому что оно не укладывалось под понятия нравственного и безнравственного, оно выходило вон из ряда, и его осуждали строже, чем осуждали бы явный порок.
Он-то и выручил благодетеля, в последние дни
жизни Анны Иоан-новны заявив прямо и громко, что, кроме Бирона, «некому
быть регентом».
С течением времени этот взрыв страстей в Глебе Алексеевиче мог бы улечься: он рисковал в худшем случае остаться старым холостяком, в лучшем — примириться на избранной подруге
жизни, подходившей и к тому, и к другому его идеалу, то
есть на средней женщине, красивой, с неизвестным темпераментом, какие встречаются во множестве и теперь, какие встречались и тогда. Он,
быть мажет, нашел бы то будничное удовлетворение
жизнью, которая на языке близоруких людей называется счастьем. Но судьба решила иначе.
Такова
была казовая сторона
жизни тетушки Глеба Алексеевича.
Интимная, домашняя
жизнь была, однако, совершенно иная.
Такова
была в общих чертах показная и домашняя
жизнь вдовы генерал-аншефа Глафиры Петровны Салтыковой.
Генеральша, действительно, продолжала
быть всецело под обаянием своей будущей племянницы. Не проходило дня, чтобы старуха не посылала за ней, не дарила бы ей богатых подарков, не совещалась бы с ней о предстоящей молодой девушке замужней
жизни, о том, как и что нужно
будет изменить в домашнем хозяйстве Глебушки, в управлении его именьями и т. д.
— Я сама сирота, к сироте-то у меня так сердце и рвется; вы, тетушка, заменили им мать и отца, а мне никто не заменил, да и при
жизни отца с матерью я
была все равно что сирота… Царство им небесное, место покойное… Не тем
будут помянуты, отказались от дочки свой заживо…
Гости разъехались, когда над первопрестольной столицей уже брезжило раннее зимнее утро. Для многих из действующих лиц нашего правдивого повествования этот рассвет не
был светлым предзнаменованием. С этого времени в их
жизни начинались непроглядная ночь, и во главе этих обреченных людей стоял в это мгновенье счастливый молодой муж, им самим избранной, безумно любимой жены — Глеб Алексеевич Салтыков.
Глеб Алексеевич
был, действительно, болен не только телом, но и душой. Он прозрел. После недолгого увлечения красотой своей жены, когда страсть пресытилась и миновала, нравственный облик женщины, с которой он связал себя на всю
жизнь, вдруг восстал перед ним во всей его неприкрытой иллюзиями любви наготе. Искренняя, непочатая натура невесты явилась перед ним испорченностью до мозга костей жены. Весь строй его
жизни сразу перевернула эта женщина, и
жизнь эта стала для него невыносимой.
Весь ужас своего положения, всю безысходность, весь мрак своего будущего увидел Глеб Алексеевич еще до окончания первого года супружеской
жизни. Красивое тело этой женщины уже не представляло для него новизны, питающей страсть, духовной же стороны в ней не
было — ее заменяли зверские инстинкты. Даже проявление страсти, первое время приводившие его в восторг, стали страшны своею дикостью. Молодая женщина, в припадке этой безумной страсти, кусала и била его.
Он
был бессилен. Изобличить жену, рассказать все тетушке, раскрыть перед ней свое разочарование в той, с которою на всю
жизнь связана его судьба, весь ужас его семейной
жизни и, наконец, свои страшные подозрения. Это невозможно! Это значит сделаться посмешищем целой Москвы, если тетушка поверит и, конечно, не скроет от других несчастья Глебушки, пожелая вызвать к нему сочувствие и оказать помощь. А это сочувствие для него хуже смерти.
И на самом деле, много хороших часов провел Глеб Алексеевич Салтыков, создавая для своей будущей молодой жены это гнездышко любви, конечно, не без значительной доли эгоистического чувства, сосредоточенного в сладкой мечте осыпать в нем горячими ласками, избранную им подругу
жизни. Мечты его
были, как мы знаем, разрушены, и он не любил эту комнату и за последнее время избегал входить в нее.
С момента разочарования в своей жене образ прежде боготворимой им женщины все чаще и яснее восставал в его воображении и служил тяжелым укором ему — нарушителю клятвы
быть верным ей до гроба, чтобы там, в загробной
жизни, приблизиться к ней чистым и вполне ее достойным.
— А то же, — заговорила «особа», — что я не видел в моей
жизни большего испуга и отчаяния, как именно те, которые
были написаны на лице этой несчастной молодой женщины, только что присутствовавшей при внезапной смерти любимой ею тетушки…
Кузьма Терентьев
был в тех летах — ему шел восемнадцатый год — когда образ женщины только что начинает волновать кровь, и первая встречная умная девушка может окончательно покорить своей власти нетронутого еще
жизнью юношу.
Кузьма Терентьев взял почтительностью и робостью, теми качествами еще не искушенного
жизнью юноши, которыми так дорожат зрелые девы, к числу которых принадлежала Фимка. Он при первом знакомстве едва сказал с нею несколько слов, но по восторженному выражению его глаз она поняла, что произвела на него впечатление, и в первый раз она
была, казалось, довольна этим. Кузьма ей понравился.
Старик молчал и крупные слезы струились по его щекам. Самое воспоминание о застенке, в котором он уже побывал в молодые годы, производило на него панический страх, не прошедший в десятки лет. Страх этот снова охватил его внутреннею дрожью и невольно вызвал на глаза слезы, как бы от пережитых вновь мук. А между тем, он понимал, что угроза Кузьмы, которому он сам выложил всю свою
жизнь, может
быть осуществлена, и «застенок» является уже не далеким прошедшим, а близким будущим.
Для Фимы она стала такой же ненавистной, как и для остальной прислуги барыней, ненавистной еще более потому, что она постоянно находилась перед ее глазами,
была единственным близким ей человеком, от которого у Салтыкова не
было тайны, а между тем, ревность к жене Глеба Алексеевича, вспыхнувшая в сердце молодой девушки, отвращение к ней, как к убийце, и боязнь за
жизнь любимого человека, которого, не стесняясь ее, Дарья Николаевна грозилась в скором времени уложить в гроб, наполняли сердце Фимки такой страшной злобой против когда-то любимой барыни, что от размера этой злобы содрогнулась бы сама Салтычиха.
В этом «не могу» сказалось столько болезненного бессилия воли, что даже Фимка поняла, что этот живой мертвец не в силах бороться с полной
жизни и страсти женщиной, какой
была Дарья Николаевна.
Фимка, действительно, еще жила; израненная, истерзанная, она валялась на полу «волчьей погребицы», без клочка одежды, и представляла из себя безобразную груду окровавленного мяса, и только одно лицо, не тронутое палачем-полюбовником, хотя и запачканное кровью, указывало, что эта сплошная зияющая рана
была несколько дней назад красивой, полной
жизни женщиной.
Забыта
была и трагическая смерть Фимки, память о которой почти изгладилась на салтыковском дворе. Каждый из дворовых слишком много имел оснований дрожать за свою
жизнь, чтобы вспоминать о смерти других.
Жизнь Кости, от полученного наследства, ничуть не изменилась, если не считать, что по праздникам он, в сопровождении слуги,
был посылаем на поклон к «власть имущей особы», которая дарила его изредка мелкими суммами «на гостинцы». Купленные на эти деньги гостинцы, он по-братски делил с Машей, к которой
был привязан чисто братской привязанностью, и без которой не мог съесть кусочка.
Дети
были неразлучны, как при
жизни Глафиры Петровны, так и в доме Дарьи Николаевны.
Приставленные к ним слуги обоего пола, наблюдали за их воспитанием лишь в смысле питания, а потому девочка и мальчик поневоле только друг с другом делились своей начинавшей пробуждаться духовной
жизнью. Это не преувеличение, ушиб одного из детей отзывался на другом, как ни странно, чисто физической болью. Такая близость с детского возраста
была, конечно, только инстинктивна, и много лет доставляла им лишь нравственное удовлетворение.
Этот анализ привел его к заключению, что для него она единственное существо, которое он любит, что
жизнь, лежащая перед ним «неизвестной землей», без нее, вдали от нее, не укладывалось в его голове, она — для него
была все, и первые мечты его уже зрелой юности начались ею и ею оканчивались.
Она думала, что еще ни одна женщина не
была предметом его грез и мечтаний, а потому при мнении о себе, как о женщине, заранее трубила победу над нетронутым тлетворным дыханием
жизни юношей.
И вот теперь ему придется выслушать откровенную исповедь юноши, еще совсем мальчика, который не замечен им во лжи, о внутренней стороне
жизни Дарьи Николаевны Салтыковой, о гнусностях и злодействах, которые она производит, и потерпевшим лицом этих действий является, наконец, ее приемыш. «Его превосходительство»
был убежден, что услышит правдивый, искренний, ничем не прикрашенный рассказ. Внутренний голос подсказывал уме это. Знание характера Кости это подтверждало.
Ее мать вела рассеянную
жизнь, отец
был углублен в свои занятия.
Скажем несколько слов об этом выдающемся политическом деятеле того времени, так как ему суждено
было играть в
жизни наших московских героев некоторую роль.
— Я отвезу тебя, дитя мое, в Новодевичий монастырь… Там ты
будешь в безопасности… — сказал он, по окончании ее рассказа. — Это не значит, что ты должна принять обет монашества, это
будет только временным убежищем… Скоро все изменится не только в твоей
жизни, но и во всей России и наступят лучшие времена… Ты стоишь
быть счастливой.
Шаг за шагом описывал он свою
жизнь в доме Дарьи Николаевны Салтыковой и все то, чему
был свидетелем в эти долгие годы, ничего не преувеличивая, но и ничего не скрывая.
По прибытии в Москву, граф поместился в новопостроенных палатах своих на Шаболовке, совершенно глухой и пустынной местности, сделавшейся немедленно центром, куда стремилась вся московская знать. В ожидании коронации, граф вел рассеянную, веселую
жизнь. Дом его
был открыт для званых и незваных, и хлебосольство графа скоро вошло в пословицу.
Веселая и казалось праздная
жизнь не мешала графу исполнять повеление своей государыни. Он повидался с Бестужевым и «власть имущей в Москве особой», получил от них обоих подтверждение истины рассказов Кости и Маши о деяниях Дарьи Николаевны Салтыковой, прислушался к народному в Москве о ней говору и обо всем подробно донес императрице. Вскоре
был получен ответ: «нарядить тайное следствие».
Особенно виднелось это отчуждение в описываемое нами время, когда Москва
была оживленнее обыкновенного, когда ее население чуть не удвоилось, когда на ее улицах кипела
жизнь, делавшая ее действительно похожей на столичный город.
— Нет, ваше величество, но она при смерти… Я слежу за ходом ее болезни,
быть может, она и поправится, но в настоящее время всякое волнение может
быть для нее смертельно… Посещение вашего величества, для всех приносящее
жизнь, тут может принести смерть…
Марья Осиповна сидела после трапезы в своей келье и далеко не заинтересованная мелочами монастырской
жизни,
быть может, одна из всего монастыря не знала о посещении матушки-игуменьи ее спасителем графом Алексеем Петровичем Бестужевым. Она внимательно читала псалмы Давида и вся
была поглощена поэтически пророческим содержанием этой книги.
Марья Осиповна нерешительно села. Игуменья некоторое время молчала, как бы собираясь с мыслями, изредка обращая взоры к освещенным лампадами ликам святых. Молчала и Марья Осиповна, спокойным взглядом своих лучистых глаз глядя на мать До-сифею. Ее монастырская
жизнь была так чиста и безупречна, что она не ощущала трепета перед строгой начальницей, как многие из молодых послушниц, грешивших если не делом, то помышлениями, не ускользавшими от «провидицы».
Он не призвал тебя к Себе, Он исцелил тебя от болезни и по своему неизречимому милосердию даст тебе силы и здоровья для
жизни, на которую обречь тебя
была Его святая воля…
— Если вы, матушка-игуменья, говорите, что государыня мудра, справедлива и добра, как ангел, то она поймет, что мое единственное утешение — это молитва и служение Богу, она не станет насиловать мою волю, тем более, что для меня не может
быть в
жизни радостей… жены и матери…
Когда она выстоит целый час на том поносительном зрелище, то, чтобы лишить злую ее душу в сей
жизни всякого человеческого сообщества, а от крови человеческой смердящее ее тело предать собственному промыслу Творца всех тварей, приказать, заключить в железы, отвезти оттуда ее в один их женских монастырей, находящийся в Белом или Земляном городе, и там, подле которой
есть церкви, посадить в нарочно сделанную подземельную тюрьму, в которой по смерть ее содержать таким образом, чтобы она ни откуда в ней свету не имела.