Неточные совпадения
Взгляд игуменьи Досифеи, взгляд, известный всем подвластным ей сестрам, заставил окаменеть вбежавшую послушницу и, казалось, влил в ее душу часть
той страшной твердости воли и мужества, которые ярко светились в
глазах ее начальницы. Видно было, как сбегали последние следы волнения с миловидного личика послушницы Серафимы.
Та не заставила себе повторять приказание и быстро выскользнула из комнаты, плотно затворив за собою дверь. Игуменья Досифея и послушница Мария остались с
глазу на
глаз.
Красивая, высокая, статная, с почти совершенно развившимся станом, с роскошными темнокаштановыми волосами, с большими
глазами и правильными, хотя несколько грубыми чертами лица, она являлась представительницей
той чистой животной женской красоты, которая способна натолкнуть мужчину на преступление, отняв у него разум и волю. Учена она была, по
тому времени, хорошо. Отставной дьячок, по прозвищу Кудиныч, обучал ее грамоте и Закону Божию с восьмилетнего возраста.
Мучительное горе, отражавшееся в остановившихся
глазах Ираиды Яковлевны, разлитое во всех, как бы окаменевших чертах ее красивого лица, ясно говорило, что слезы, быть может, только облегчили бы для нее страшный удар судьбы, но что не ими выражается
то страшное душевное потрясение, которое испытывает человек при поразившем его истинном горе.
Все
те юноши-парни, которые млели перед ее мощным взглядом, которые смотрели на нее, по ее собственному выражению, как коты на сало, были противны ей. Она читала в их
глазах способность полного ей подчинения, тогда как она искала в мужчине другого — она искала в нем господина над собою. Она презирала их и в ответ на их признания била парней «по сусалам», как выражались соседи.
Он влюбился окончательно.
То, что в
глазах других производило отталкивающее от Дарьи Николаевны действие, ему казалось в ней особенно привлекательным. В резких выходках молодой девушки видел он непосредственность натуры, в грубости и резкости — характер, в отсутствии обыкновенного женского кокетства — правду и чистоту.
Напрасно первые пускали по его адресу стрелы своих прекрасных
глаз и строили коварные, но, вместе с
тем, и многообещающие улыбки, напрасно довольно прозрачно намекали на выдающиеся достоинства своих дочерей, как будущих хозяек и матерей, и яркими красками рисовали прелести семейной жизни, теплоту атмосферы у домашнего очага, огонь в котором поддерживается нежной рукой любимой женщины.
Когда порой он был свидетелем вспышек ее бешенного гнева на прислугу и жестокую с ними расправу всем, что было у нее в руках, скалкой, ухватом, кочергой,
то любовался ее становившимися зелеными, прекрасными, как ему, по крайней мере, казалось
глазами, ее разгоревшимся лицом.
—
То есть как зря? — поднял он голову и в его
глазах блеснул луч надежды.
Он скорее упал, нежели сел на стул и откинулся на спинку. Голова его кружилась, в
глазах вертелись какие-то красные,
то зеленые круги. Когда он очнулся, Дарья Николаевна сидела около него и смотрела на него полунасмешливым взглядом.
Дарья Николаевна хорошо понимала, что в
глазах этих родственников и особенно генеральши она не представляла завидной партии для Глеба Алексеевича Салтыкова, предвидела, что ей придется вести против них борьбу, и для обеспечения себе победы,
тем более, по ее мнению легкой, так как на стороне ее была главная сила, в лице самого Салтыкова, все же, хотя и поверхностно, но ознакомилась с неприятелем.
Обе женщины: генеральша Глафира Петровна Салтыкова и Дарья Николаевна Иванова несколько мгновений молча глядели друг на друга. Первая была, видимо, в хорошем расположении духа. Этому, отчасти, способствовало произведенное на нее впечатления порядка и чистоты, царившие в жилище Дарьи Николаевны,
тем более, что это жилище генеральша представляла себе каким-то логовищем зверя. Встреча с лучшим, нежели предполагаешь, всегда доставляет удовольствие. Она глядела теперь во все
глаза и на самою хозяйку.
Эта «Дашутка-звереныш», это «чертово отродье», эта «проклятая» стояла перед ней в образе красивой, здоровой, а, главное, более чем приличной, скромной девушки. Несколько резкие черты лица скрадывались прекрасным, чистым, девственным взглядом темносиних
глаз, во всей фигуре была разлита
та манящая к неге женственность, далеко не говорящая о грубом нраве и сатанинской злобе, которыми прославили Дарью Николаевну Иванову.
— Теперь сама чувствую, что не хорошо… — виноватым голосом, с опущенными долу
глазами, почти прошептала Дарья Николаевна. — Последний раз это было в
тот раз и было… Ох, ваше превосходительство, скучно-то мне как было, одной одинешенькой, со скуки и не
то сделаешь, ведь я на кулачках дралась… Оттузят меня, чего бы, кажется, хорошего, а мне любо… Все развлечение.
Так волновались московские невесты. Мужья и отцы остались, как мы видели, «при особом мнении», особенно
те, кто видел Дарью Николаевну на пресловутом обеде у Глафиры Петровны. Красота Дарьи Николаевны, ее полный расцвет молодости и силы, соблазнительная, полная неги фигура и
глаза, в которых теплился огонек только что возникающей страсти — все это не могло не произвести впечатления на представителей непрекрасного пола Белокаменной.
— Однако, у Салтыкова губа не дура, подцепил кралю; только ее, даром что тихоней прикидывается, надо, ох, как держать, а
то она сядет и поедет… Глеб Алексеевич, кажется, не по себе дерево рубит, с виду-то парень в плечах косая сажень, а духом слаб, так в
глаза ей и смотрит, и, видно, хоть он и этого не показывает, что и теперь она его держит в струне.
Разговор этот происходил между супругами Салтыковыми через два года, после описанных нами в первой главе событий. Два года — время небольшое, а между
тем, перемена, происшедшая в Глебе Алексеевиче, показывала, что очень долги и тяжелы показались ему эти годы. Из вполне здорового, статного мужчины, он сделался бледным, изможденным скелетом, с поседевшими волосами, с морщинистым лицом и с каким-то помутившимся взглядом когда-то веселых
глаз. Вся его фигура имела вид забитости, загона.
Своеручная расправа молодой барыни с тяжелой рукой, продолжавшаяся беспрерывно целые дни, заставила всех людей прятаться по углам, стараться не показывать признака жизни, а,
тем более, без дела появляться на
глаза «проклятой», как втихомолку продолжали звать Дарью Николаевну слуги.
— Ваша барская воля, — произнесла почтительно Фимка, но при этом так сверкнула
глазами на Дарью Николаевну, что
та сразу понизила тон.
Кузьма Терентьев взял почтительностью и робостью,
теми качествами еще не искушенного жизнью юноши, которыми так дорожат зрелые девы, к числу которых принадлежала Фимка. Он при первом знакомстве едва сказал с нею несколько слов, но по восторженному выражению его
глаз она поняла, что произвела на него впечатление, и в первый раз она была, казалось, довольна этим. Кузьма ей понравился.
— То-то и оно-то… Схоронил он его, а снадобье-то еще немец-колдун делал… Рассказывал мне старик-то… Такое снадобье, какого лучше не надо… Изводит человека точно от болезни какой, на
глазах тает, а от чего — никакие дохтура дознаться не могут… Бес, говорит, меня с ним путает… Сколько разов вылить хотел — не могу, рука не поднимается… Схоронил в потайное место, с
глаз долой… Никто не сыщет…
Старик молчал и крупные слезы струились по его щекам. Самое воспоминание о застенке, в котором он уже побывал в молодые годы, производило на него панический страх, не прошедший в десятки лет. Страх этот снова охватил его внутреннею дрожью и невольно вызвал на
глаза слезы, как бы от пережитых вновь мук. А между
тем, он понимал, что угроза Кузьмы, которому он сам выложил всю свою жизнь, может быть осуществлена, и «застенок» является уже не далеким прошедшим, а близким будущим.
Когда она доложила Дарье Николаевне о результате своего посещения «аптекаря» на Сивцевом Вражке,
то не скрыла от нее, что дело это взялся устроить Кузьма, и что кроме денег — это уже она приврала, чтобы сохранить у себя соблазнительную десятку — на старика придется действовать и угрозой, так как он хранит зелье пуще
глазу и, боясь греха, бросил теперь изготовление снадобей.
— Да-а… — протянула Фимка, но
та же гнетущая мысль о
том, что не к добру эта доброта Салтыковой, не оставляла ее во все остальное время свиданья с
глазу на
глаз с Кузьмой.
Для Фимы она стала такой же ненавистной, как и для остальной прислуги барыней, ненавистной еще более потому, что она постоянно находилась перед ее
глазами, была единственным близким ей человеком, от которого у Салтыкова не было тайны, а между
тем, ревность к жене Глеба Алексеевича, вспыхнувшая в сердце молодой девушки, отвращение к ней, как к убийце, и боязнь за жизнь любимого человека, которого, не стесняясь ее, Дарья Николаевна грозилась в скором времени уложить в гроб, наполняли сердце Фимки такой страшной злобой против когда-то любимой барыни, что от размера этой злобы содрогнулась бы сама Салтычиха.
— Убился, старик, убился… Не жив… — шептали его губы, и он с открытыми
глазами лежал на
той самой лавке, на которой так спокойно улегся Петр Ананьев перед заставившим вскочить его разговором с Кузьмой.
Та таращила на него
глаза.
— Знамо дело глупа… На Степана я за тебя зуб имел,
тот часто на тебя
глаза закидывал, а за тебя я кому хошь горло перережу…
Фимка не верила своим ушам, и широко раскрыв
глаза, глядела на барыню.
Та, между
тем, продолжала...
От
глаз некоторых из них, вероятно, не ускользнуло и
то, как тащил Кузьма в погребицу бесчувственную Фимку, а от ушей
те ужасные стоны, все же слышимые на дворе, раздававшиеся из погребицы во время кровавой расправы его со своей бывшей возлюбленной.
В один из таких своеобразных припадков нежности, со стороны Салтыковой, Тютчев взбесился и в свою очередь здоровым сильным кулаком повалил Дарью Николаевну на пол.
Та от души хохотала, катаясь на полу, вся раскрасневшаяся, со сверкающими страстью
глазами и задыхающимся, хриплым голосом повторяла...
Костя, ставший уже Константином Николаевичем и носивший фамилию Рачинского, сделался тоже высоким, статным юношей, с черными, как смоль, волосами и большими, жгучими черными же
глазами. Легкий пушок на верхней губе и части щек юноши оттенял их белизну и свежесть, указывая на
то, что жизнь, в ее низменных, животных проявлениях, еще не успела дотронуться до него своим тлетворным крылом.
Несколько неосторожных слов, сказанных при нем дворовыми, как это бывает всегда, открыли ему
глаза, сдернув безжалостно
ту розовую сетку наивности, которой так скрашиваются годы ранней юности.
Он в первый раз после
того, как они вышли из детства, взял ее за талию и привлек к себе… Она, вся дрожащая от сладостного волнения, со слезами радости на
глазах, не сопротивлялась.
Она указала ему место рядом с собою на диване. Костя сел на край, с
тем же крайне смущенным видом, не поднимая на нее
глаз.
— Что я сделал, что я сделал? — изредка вырывались у него восклицания. — Как посмотрю я теперь в чистые, светлые
глаза моей ненаглядной Маши, на мне клеймо, клеймо позора, клеймо преступления. А
та…
Та уже считает меня теперь своим…
— А к
тому, что
глаза вам отвела Салтычиха и, помяните мое слово, что из-за нее и вам когда-нибудь, ох, какая неприятность будет…
Даже допущенная им ошибка в имени, обеспокоившая было ее утром и вызвавшая желание расследовать отношения молодого человека к Маше, была если не забыта,
то потеряла в ее
глазах значение.
— Тетя… — подняла
та на нее полные слез
глаза.
Болезненный, бесчувственный телом и бешенным нравом, с грубыми чертами вытянутого лица и неопределенною улыбкою, с недоумевающими
глазами под приподнятыми бровями, лицом, изрытым оспою, Петр Федорович не скрывал своей радости при победах пруссаков над русскими — в
то время происходила война, известная в истории под именем «семилетней».
Затем он опустил полученные деньги в карман, надел шапку и зашагал куда
глаза глядят до первой «фортины», как назывались в
то время кабаки.
Тот на минуту смутился, но встретившись с ласковым, ободряющим взглядом прекрасных
глаз государыни, пришел в себя и начал свой рассказ.
Голос императрицы все возвышался и возвышался. Обеспокоенные волнением своей хозяйки, две собачки, лежавшие у ее ног на особых тюфячках, подняли головы и стали лаять, Екатерина взяла со стола бисквиты и дала их своим любимцам. Никита Иванович заметил, что на
глазах государыни блестели слезы. До
того она была взволнована.
— Зачем за нее… Ты, чай, теперь мне дороже… Ласковая такая стала, покладистая, тароватая… А
та на кой мне ляд… Да сгинь она, я
глазом не моргну…
В один из декабрьских дней по Новодевичьему монастырю с быстротою молнии разнесся слух, что у матушки-игуменьи снова был
тот важный старик, который более двух лет
тому назад привез в монастырь Марью Оленину, и долго с
глазу на
глаз беседовал с матерью Досифеей, а после его отъезда матушка-игуменья тотчас привела к себе молодую девушку. Слух был совершенно справедлив.
Марья Осиповна нерешительно села. Игуменья некоторое время молчала, как бы собираясь с мыслями, изредка обращая взоры к освещенным лампадами ликам святых. Молчала и Марья Осиповна, спокойным взглядом своих лучистых
глаз глядя на мать До-сифею. Ее монастырская жизнь была так чиста и безупречна, что она не ощущала трепета перед строгой начальницей, как многие из молодых послушниц, грешивших если не делом,
то помышлениями, не ускользавшими от «провидицы».
Маша сделала ей земной поклон и вышла из моленной. Несмотря на
то, что
глаза ее были красны от слез, лицо ее носило такое радостное выражение, что встретившаяся с ней келейница Серафима спросила...