Неточные совпадения
В 1747 году в Москве, в
одном из тупичков, которыми изобилует местность, известная под именем Сивцева Вражка, стоял небольщой в пять окон одноэтажный домик, окрашенный когда-то в темно-красную, сделавшуюся от
времени красно-бурой краску.
Старик этот, по мнению
одних, был «колдун», «кудесник», по мнению других «масон», третьи же утверждали, что он был «оборотень». Никто не посещал старика, не было у него, видимо, ни родных, ни знакомых, только два раза в год, в определенное
время и всегда ночью, у «кровавого домика» происходил съезд всевозможных, и городских, и дорожных экипажей. К старику собирались знатные бары, но что они делали там, оставалось неизвестным для самых любопытных, там ворота были высоки, а окна запирались плотными ставнями.
На вынос тела собралось множество народа, который толпился у церкви и проводил вплоть до кладбища своего загадочного соседа, но ничего особенного во
время этих похорон замечено не было. Сделали только
один основательный вывод, что, видимо, покойный был «важная персона», так как на похороны его собрались все московские власти и вся знать Белокаменная.
Ираида Яковлевна, со
времени смерти мужа, совсем не разговаривала с дочерью, подчас лишь взглядывала на нее с необычайною злобой и с каким-то, почти физическим, отвращением. Эти взгляды очень беспокоили Кудиныча, который
один не переставал навещать семейство покойного Иванова. Он чуял сердцем, что они разразятся чем-нибудь недобрым.
Тетушка Глеба Алексеевича, Глафира Петровна Салтыкова, жила у Арбатских ворот. В Москве, даже в описываемое нами
время, а не только теперь, не было ни Арбатских, ни Покровских, ни Тверских, ни Семеновских, ни Яузских, ни Пречистенских, ни Серпуховских, ни Калужских, ни Таганских ворот, в настоящем значении этого слова. Сохранились только
одни названия.
Салтыков даже обрадовался этому докладу лакея, так как знал, что Дарья Николаевна, занявшись хозяйством, и особенно при посещении амбара, употребляет на это довольно продолжительное
время. Он решил им воспользоваться для того, чтобы окончательно обдумать предстоящий с ней разговор. Уже как совершенно свой человек, твердыми, уверенными шагами он прошел в столовую и стал ходить взад и вперед, занятый
одной мыслью: как сказать, с чего начать?
Быть может сплетня в форме прямого обвинения Дарьи Николаевны в ускорении смерти генеральши Салтыковой и получила бы гораздо большее развитие, если бы не случилось
одно обстоятельство, заставившее умолкнуть слишком уж ретивых и громких обвинителей «из общества». Обстоятельство это было «мнение», высказанное «власть имущей особой», особенно со
времени удачного, по ее мнению, совета, данного ею покойной генеральше повидать лично Дарью Николаевну, покровительствовавшей последней.
Невхожий в дом, он не мог лично проверить справедливость этого прозвища, а Фимка умела настолько властвовать над направлением его мыслей, что возникшее по
временам подозрение при
одном ее властном слове рассеевалось.
Он некоторое
время продолжал сидеть неподвижно с глазами, устремленными в
одну точку.
Он стемительно подошел к письменному столу, отпер
один из ящиков, вынул хранящиеся там свои документы и бережно положил их в карман. Он взглянул на часы. Они показывали половину десятого. На службу он опоздал. В описываемое нами
время, присутственный день начинался с семи часов утра и даже ранее.
И действительно, вся Москва знала неподкупность Тамары Абрамовны и то, что в ней «нет корысти ни на столько». В
одном только пункте было бессильно влияние «на власть имущую особу» со стороны Тамары Абрамовны — это во взгляде «особы» на Дарью Николаевну Салтыкову, которую «домоправительница» ненавидела от всей души. Ненависть эта была первое
время чисто инстинктивная, но потом, собираемые Тамарой Абрамовной сведения о «Салтычихе» придавали этому чувству все более и более серьезные и прочные основания.
— Я давно это вижу, давно, но молчу до поры, до
времени; тут есть
одно соображение, соображение… с важностью заметила «особа».
Мы знаем, что он был
одно время клевретом Бирона и помог ему сделаться регентом.
Ехавший в карете старик был действительно бывший канцлер граф Алексей Петрович Бестужев-Рюмин. В то
время ему уже были возвращены императором Петром III чины и ордена, но хитрый старик проживал в Москве, издали наблюдая совершающуюся на берегах Невы государственную драму и ожидая ее исхода. В описываемое
время Бестужеву принадлежали в Москве два дома.
Один был известен под именем Слободского дворца. Название это он получил от Немецкой слободы, в которой он находился.
С трепетно бьющимся сердцем, грустный, расстроенный выехал из Москвы Константин Николаевич. Не то, чтобы он боялся далекого, по тогдашнему
времени, путешествия, новых людей и великой княгини, перед которой он должен будет откровенно изложить все то, что уже говорил «особе». Все это стушевывалось перед
одним гнетущим его сердце вопросом: «что стало с Машей?»
Они сидели на
одном из стоявших в комнате низеньких диванчиков. Беседа их была отрывочна. Они, как это всегда бывает при встрече после большого промежутка
времени, хотели сказать многое, но в сущности говорили очень мало. Оба, впрочем, поймали себя на том, что упорно глядели друг другу на руки.
— Раз нам не везет, надо искать. Я, может быть, снова поступлю служить — на «Фицроя» или «Палермо». Конечно, они правы, — задумчиво продолжал он, думая об игрушках. — Теперь дети не играют, а учатся. Они все учатся, учатся и никогда не начнут жить. Все это так, а жаль, право, жаль. Сумеешь ли ты прожить без меня
время одного рейса? Немыслимо оставить тебя одну.
Неточные совпадения
Но там, где Мельпомены бурной // Протяжный раздается вой, // Где машет мантией мишурной // Она пред хладною толпой, // Где Талия тихонько дремлет // И плескам дружеским не внемлет, // Где Терпсихоре лишь
одной // Дивится зритель молодой // (Что было также в прежни леты, // Во
время ваше и мое), // Не обратились на нее // Ни дам ревнивые лорнеты, // Ни трубки модных знатоков // Из лож и кресельных рядов.
Так точно думал мой Евгений. // Он в первой юности своей // Был жертвой бурных заблуждений // И необузданных страстей. // Привычкой жизни избалован, //
Одним на
время очарован, // Разочарованный другим, // Желаньем медленно томим, // Томим и ветреным успехом, // Внимая в шуме и в тиши // Роптанье вечное души, // Зевоту подавляя смехом: // Вот как убил он восемь лет, // Утратя жизни лучший цвет.
Одессу звучными стихами // Наш друг Туманский описал, // Но он пристрастными глазами // В то
время на нее взирал. // Приехав, он прямым поэтом // Пошел бродить с своим лорнетом //
Один над морем — и потом // Очаровательным пером // Сады одесские прославил. // Всё хорошо, но дело в том, // Что степь нагая там кругом; // Кой-где недавный труд заставил // Младые ветви в знойный день // Давать насильственную тень.
Конечно, не
один Евгений // Смятенье Тани видеть мог; // Но целью взоров и суждений // В то
время жирный был пирог // (К несчастию, пересоленный); // Да вот в бутылке засмоленной, // Между жарким и блан-манже, // Цимлянское несут уже; // За ним строй рюмок узких, длинных, // Подобно талии твоей, // Зизи, кристалл души моей, // Предмет стихов моих невинных, // Любви приманчивый фиал, // Ты, от кого я пьян бывал!
Он так привык теряться в этом, // Что чуть с ума не своротил // Или не сделался поэтом. // Признаться: то-то б одолжил! // А точно: силой магнетизма // Стихов российских механизма // Едва в то
время не постиг // Мой бестолковый ученик. // Как походил он на поэта, // Когда в углу сидел
один, // И перед ним пылал камин, // И он мурлыкал: Benedetta // Иль Idol mio и ронял // В огонь то туфлю, то журнал.