Игуменья, оставшись одна перед полумертвой, а быть может и мертвой девушкой и роковым присланным ей чьей-то злобной рукой гостинцем — мертвой рукой, казалось, не обращая никакого внимания на первую, подошла к ящику и несколько минут пристально всматривалась в лежавшую в нем руку.
Неисповедимы пути Твои, Господи, Ты, допустивший его принять злую смерть от руки преступницы, уготовил, быть может, ему жизнь вечную, а поразив сердце несчастной рабы твоей Марии, сердце, где гнездилась земная плотская любовь очистил его для полноты любви к Тебе, Предвечный, который Сам весь любовь…
Обе женщины бережно подняли молодую девушку и донесли до близ стоящей кровати. Мать Досифея стала мочить ей виски водой и дала понюхать нашатырного спирту.
На Красной площади, с самого раннего утра копошился народ между беспорядочно построенными лавками и шалашами; здесь и на кресцах производилась главная народная торговля; здесь бедный и расчетливый человек мог купить все, что ему было нужно, и за дешевую цену, начиная с съестных припасов, одежды и до драгоценных камней, жемчуга, золота и серебра. В уменьшенном виде это продолжается и теперь на толкучке у Пролома.
— Может Господь тело-то ее изнуряет, чтобы духом укрепить… Коли к Себе призвать захотел, так давно бы… значит, угодно Ему, чтобы жила она, страданьем грех свой искупив, — продолжала игуменья.
Но такие мысли и чувства мог пробуждать этот домик в голове и сердце лишь «захожего человека», попадавшего на Сивцев Вражек из какой-либо отдаленной местности обширной Москвы. Не только ближайшие соседи, но и жители прилегающих местностей хорошо знали, что наружность этого домика обманчива, что доказывалось данным ему соседями прозвищем «чертово гнездо».
Долгое время о таинственном домовладельце Сивцева Вражка шли толки и пересуды и соседи все-таки остались при убеждении, что покойный был «колдун», «кудесник», может даже и «оборотень». Этими свойствами объясняли они и значение, которое он сумел завоевать себе у знатных бар.
В последних словах слышалась затаенная горечь. Николай Митрофанов, как все отцы, хотел иметь первенца-сына. Судьба судила иначе, и он примирился с ней, боготворил новорожденную дочь, но то обстоятельство, что это был не мальчик, не будущий сержант, а может, чего не бывает, и генерал, все же минутами омрачало эту радость.
Лучшей и более точной исполнительницы воли Даши последняя не могла бы сыскать даже среди крепостных служанок тех времен, отличавшихся преданностью и исполнительностью.
«Девчонка-звереныш», как прозвали Дашу соседи, служила темой бесчисленных и непрерывных рассказов, тем более, что сам ее отец Николай Митрофанович с горечью жаловался на дочь всем встречным и поперечным и выражал недоумение, в кого она могла уродиться.
«Беспременно этому делу виноват «старый оборотень»; умереть-то он умер, как следует, по человеческому, а домишко-то свой не забыл, душа-то его черная по земле мечется, нет-нет, да и навестит старое жилище, — рассуждали между собою соседи. — Так вот Ираиду видно грех и попутал, связалась с оборотнем, может он и вид мужа принял, и принесла дочку».
Один из таких вековых обитателей дубрав жив еще и посейчас и проезжие со станции Мытищи могут его видеть, хотя он стоит в пяти верстах от железного пути.
— Ишь, как управился, чтоб ему… — заметил Кудиныч, растерянно смотря на обезображенный труп. — Заладил одно: медведь да медведь, вот и накликал… Как жаль, сердечного, ах, как жаль!.. Старик был на отличку… Да, может, жив еще?..
Мучительное горе, отражавшееся в остановившихся глазах Ираиды Яковлевны, разлитое во всех, как бы окаменевших чертах ее красивого лица, ясно говорило, что слезы, быть может, только облегчили бы для нее страшный удар судьбы, но что не ими выражается то страшное душевное потрясение, которое испытывает человек при поразившем его истинном горе.
Нельзя было сказать, чтобы в режиме ее жизни было бы что-нибудь предосудительное; ни одного мужчины, ни молодого, ни старого, исключая разве изредка наведывавшегося Кудиныча, который был не в счету даже в глазах сплетников и сплетниц Сивцева Вражка, не было около нее; но быть может ей простили бы даже любовную интригу — она была естественной — ей не прощали ее поведения, потому, что оно было необычайным, потому что оно не укладывалось под понятия нравственного и безнравственного, оно выходило вон из ряда, и его осуждали строже, чем осуждали бы явный порок.
Прежде всего, она рисовала своего мужа сильным, высоким, статным мужчиной, который не потупился бы от ее взгляда, который не спасовал бы перед ее дерзостью и мог бы усмирить ее, порой хотя бы… ударом своей мощной руки.
«Господи, вот дьявольское наваждение!.. Может, он и думать забыл о вчерашней переряженной девке, может, просто брешет Фимка, что что-то заметила?» — продолжала мысленно спрашивать себя Дарья Николаевна.
Шатарди мог совершить переворот только во имя Елизаветы Петровны, в которой был близок его друг, веселый и всеведущий хирург Лесток, вызванный в Россию еще Петром Великим.
Преданность правительнице Глеба Алексеевича Салтыкова оставалось незамеченною, и он мог бы, отрешившись от этой привязанности, сделать карьеру, но, увы, образ Анны Леопольдовны, окруженный после ссылки для него ореолом мученичества, стоял перед ним и тоска, невыносимая тоска сосала его сердце.
Товарищи опасались напрасно. Глеб Атексеевич не был по натуре политическим деятелем, способным на решительные шаги, на организацию какого-либо дела. Это был тихий, всегда задумчивый мечтатель и, быть может, составлял единственное исключение из тихих людей, в которых не водятся, как в тихом омуте, черти.
Они были почти на дороге к истине, но, конечно, им в голову не приходило, что предмет платонический, безнадежной любви Салтыкова — холмогорская пленница, бывшая правительница, герцогиня Брауншвейгская, Анна Леопольдовна, быть может, даже не знавшая о существовании влюбленного в нее гвардейского ротмистра.
Почему же на самом деле не лежало к ним сердце молодого Салтыкова? Почему, наконец, он, говоря, что его сердце не лежит к ним, не мог объяснить ни своим родственникам вообще, ни особенно донимавшей его этим вопросом Глафире Петровне, причины этого равнодушия к физической и нравственной красоте московских девиц? Он был совершенно искренен, отвечая на этот вопрос: «не знаю».
Понятно, что ни одна московская красавица не могла поразить его теми качествами, которыми обладал предмет его мечтаний, или, лучше сказать, которыми он наделил этот предмет. Отсюда ясно, что ни одна из них не могла обратить его долгого внимания, которое всегда бывает началом зарождающегося чувства. Вот почему ко всем этим избранным его родственниками и тетушкой Глафирой Петровной невестам не лежало, по его собственному выражению, его сердце.
И после полученного им рокового известия о смерти герцогини Анны Леопольдовны, после дней отчаяния, сменившихся днями грусти, и, наконец, днями постепенного успокоения, образ молодой женщины продолжал стоять перед ним с еще большей рельефностью, окруженный еще большею красотою внешнею и внутреннею, чтобы московские красавицы, обладающие теми же как она достоинствами, но гораздо, по его мнению, в меньших дозах, могли заставить заботиться его сердце.
Как в погибшем олицетворении своего идеала он искал высшую женскую духовную красоту, женщину-ангела, так теперь поработить его могла лишь вызывающая, грубая физическая красота, женщина-дьявол.
С течением времени этот взрыв страстей в Глебе Алексеевиче мог бы улечься: он рисковал в худшем случае остаться старым холостяком, в лучшем — примириться на избранной подруге жизни, подходившей и к тому, и к другому его идеалу, то есть на средней женщине, красивой, с неизвестным темпераментом, какие встречаются во множестве и теперь, какие встречались и тогда. Он, быть мажет, нашел бы то будничное удовлетворение жизнью, которая на языке близоруких людей называется счастьем. Но судьба решила иначе.
Ему казалось, что он все еще держит в объятиях эту первый раз встреченную им девушку, произведенную на него вдруг ни с того, ни с сего такое странное, сильное впечатление. Кто она? Он не знал этого. Может ли он надеяться овладеть ею? Этот вопрос оставался для него открытым. «А быть может это и не так трудно! — жгла ему мозг мысль. — Она живет одна… Бог весть, кто она!»
Глеб Алексеевич провожал Дарью Николаевну накануне поздним вечером, а потому, въехав днем в Сивцев Вражек, не мог сразу ориентироваться и найти заветный домик, куда стремился всем своим существом. Пришлось обратиться с вопросом к попадавшимся пешеходам. Два-три человека отозвались незнанием. Наконец, им встретился какой-то старичок в фризовой шинели.
Глеб Алексеевич, почему-то, симпатизировал Фимке; быть может, это происходило оттого, что встреча с Дарьей Николаевной, сулившая, как он, по крайней мере, предполагал, в будущем ему блаженство, произошла при ней.
— Пожалел девушку, — передразнила его Иванова, — жалей своих девок, а моих не замай, а коли нравится, можете из-за нее и сюда шастаешь, так купи, продам, да и оба убирайтесь с моих глаз долой…
Аким был доверенным человеком Глафиры Петровны; он был такой же старик, как и она, служил еще при ее покойном отце, князе Мышкине; на исполнительность и расторопность, несмотря на преклонные лета, а главное сметливость его она могла положиться, а потому ему поручались только важные дела, требующие всецело этих качеств от посланного. Ему даже давался для исполнения поручений экипаж, летом дрожки, а зимой сани.
Даже пробовал заговорить с бабушкой, да она не сможет никак докончить разговора: остановится на полуслове, упрет кулаком в стену, согнется и давай кашлять, точно трудную работу какую-нибудь исправляет, потом охнет — тем весь разговор и кончится.
Теперь, когда люди смогли найти время, чтобы шлифовать каменные орудия, они начали проявлять интерес к различным мягким сверкающим породам, которые находили на возвышенностях.
Самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества.
Теперь, когда люди смогли найти время, чтобы шлифовать каменные орудия, они начали проявлять интерес к различным мягким сверкающим породам, которые находили на возвышенностях.
Расстояние между нами увеличилось, и женщина наконец смогла сделать шаг вперёд и с ошеломлённым выражением лица уставилась нам вслед.
Да и ты уже не юнец, вполне сможешь наконец понять, что не всякая ладонь, которая гладит, ласковая.