Неточные совпадения
Татьяна Александровна, после
того как ее любимый внук сделался питомцем «рассадника государственных людей», как называли Катковский лицей в Москве, учрежденный двумя кумирами, положительно не чаяла души в Коле и не
знала, чем одарить его и чем побаловать на праздник. Денег щедрая бабушка давала ему, что называется, вволю.
В Москве в
то время все
знали двух хорошеньких сестер Баум, за которыми бегала вся московская молодежь.
Всех почти, кого встретили они в первых рядах партера, они
знали, если не лично,
то по фамилиям — это были сливки мужской половины петербургского общества, почтенные отцы семейств рядом с едва оперившимися птенцами, тщетно теребя свои верхние губы с чуть заметным пушком, заслуженные старцы рядом с людьми сомнительных профессий, блестящие гвардейские мундиры перемешивались скромными представителями армии, находившимися в Петербурге в отпуску или командировке, изящные франты сидели рядом с неотесанными провинциалами, платья которых, видимо, шил пресловутый гоголевский «портной Иванов из Парижа и Лондона»; армяне, евреи, немцы, французы, итальянцы, финны, латыши, татары и даже китайцы — все это разноплеменное население Петербурга имело здесь своих представителей.
Тот, кто видел ее только на театральных подмостках, не
узнал бы грациозную, всегда оживленную танцовщицу в этой поразительно хорошенькой, но бледной и грустной девушке с заплаканными глазами.
Недаром же говорят, что все женщины родятся аристократками, чего нельзя сказать о мужчинах, на которых родовитость накладывает особую печать — аристократа нельзя не
узнать в грязных лохмотьях в ночлежном доме, тогда как там же бывшую княжну трудно отличить от прачки, а между
тем, с другой стороны, сколько прачек делались настоящими княгинями, не по имени только, но и по манере держать себя.
— Что я, я, матушка, вышел в отставку для
того, чтобы заниматься делом… Я служил, никогда не
зная, что такое долг. У меня была наклонность к хозяйству…
— Весь Петербург… — злобно проговорил Савин. — Если хочешь, брат,
знать,
то меня иногда приводит в бешенство именно
то, что «весь Петербург» может соглашаться с этим… И зачем снята она в этом костюме.
Впрочем, ее волновал еще и самый приезд Николая Герасимовича, которого она почти не
знала, видела мельком в Москве, но о котором слышала от
той же Фанни Михайловны столько восторженных описаний его красоте, уму, ловкости и молодечеству.
Она
знала его жизнь во всех мельчайших подробностях, конечно, впрочем,
ту часть ее, которую он не скрывал от матери в письмах, начиная от любви семилетнего Коли к француженке-бонне и некоторых из петербургских похождений последнего пребывания его в этом городе.
— Деньги, брат, у
того только есть, кто им цену
знает, а ты хоть сотню тысяч имей, пройдут между рук, как будто их и не было… А ты им цены не
знаешь… Принес ты мне намеднись этот самый вексель, учти за три тысячи, я отказал; за две, говорил, я говорю не могу; бери за тыщу… Так ли я говорю?
Он не щадил средств на букеты, венки и подарки молоденькой танцовщице, а также не забывал и ее мачеху, которая, как мы
знаем, была на стороне этого претендента на ее падчерицу и даже сумела склонить к
тому и своего сожителя — родного отца Маргариты.
Максимилиан Эрнестович
знал, что старушка имела в Петербурге связи, что ее уважали в довольно высоких сферах, что голос ее, поднятый в защиту внучки, которой отец с сожительницей препятствуют выйти замуж для
того, чтобы продать подороже, будет услышан и наделает ему неприятностей.
«Скандалист он, дебоши вместе с Хватовым устраивал, его верно чиновники от Гофтреппе
знают…» — рассуждал между
тем Алфимов.
— Ну, да где наше не пропадало! — успокоил он себя через несколько минут. — И
то сказать, в хорошие руки попали, Мардарьеву этих денег не видать… Отдаст она ему сотню, а остальные припрячет… И хорошо, хоть этот шалаган
знать не будет, как меня его супружница важно нагрела… А мы наверстаем…
Полные уверения в страстной любви, в намерении скорее броситься в Неву, нежели отдаться другому, они сообщали ему наряду с этим далеко не радостные известия. Из них он
узнал, что Маргарита снова переехала в квартиру отца, и по некоторым, для обыкновенного читателя неуловимым, но ясным для влюбленного, отдельным фразам, оборотам речи, он видел, что она снова находится под влиянием своего отца,
то есть значит и Марины Владиславовны, мыслями которой мыслил и глазами которой глядел Максимилиан Эрнестович.
Герасим Сергеевич, оказывается, не пожелал даже выслушать его, не поинтересовался силою чувства к увлекшей его девушке, считая это чувство за одну из
тех заурядных «любовных интриг» с танцоркой, с канатной плясуньей, в подробности которых взрослые сыновья, из уважения к родителям, не смеют посвящать их; родители смотрят на такие «интрижки», если
знают о них стороной, как на «дань молодости», сквозь пальцы и не поднимают о них вопроса, как о несерьезных и скоропроходящих увлечениях.
— Нет, этого нельзя… Устройте, Корнилий Потапович, чтобы они дали
знать только городской полиции, а вне Петербурга пусть его гуляет где хочет… А
то это уже слишком, мне это ляжет на совесть…
Федор Карлович не считал Колесина своим соперником. Эта «крашеная кукла», как он называл его вместе с другими, не могла представлять какой-либо опасности, а
тем более в глазах ненавидящей его, — он
знал это, — Маргариты Максимилиановны.
Не говоря уже о
том, что он с трудом подписывал свою фамилию, он не
знал даже употребления носового платка и такового при себе никогда не имел и редко употреблял за столом вилку, и
то разве для
того, чтобы поковырять в зубах.
Как вел себя Николай Герасимович и Настя без гостей —
того не
знал никто, и даже дворня и остальная отданная ей под начало прислуга не особенно уверенно называли ее втихомолку «барской барыней» и «дворянской утехой».
Несмотря на
то, что Николай Герасимович прибыл во Флоренцию первый раз, он
знал, что в ней его не ожидает одиночество.
— Все это я хорошо
знаю, графиня, но я в принципе против брака, не дающего, как вы сами
знаете, никаких гарантий на счастье… Мое предложение любимой девушке я мог бы сделать на более прочных основаниях любви и логики… Я человек свободный, с независимым и даже, если хотите, хорошим состоянием, имею около сорока тысяч франков дохода… что позволит мне жить безбедно вместе с
той, которая меня полюбит и согласится сделаться подругой моей жизни.
— И, кроме
того, прошу вас не говорить об этом ни слова Анжелике, она ребенок и не должна этого
знать…
— Вы сделаете маленькое путешествие по Италии, — говорила графиня, — это приучит вас друг к другу, и вы друг друга лучше
узнаете, а я
тем временем устрою все мои дела в Милане, и мы встретимся с вами в Венеции, куда я приеду; мы можем условиться о времени, когда вы прибудете в этот город…
Из
того же письма Николай Герасимович
узнал, что роль больной разыгрывалась Анжеликой по наущению ее матери, чтобы заставить его смириться, и что он должен ожидать приезда графини на следующую ночь.
— Да, наконец, графиня, твоя мать, даже не
узнает о
том, что мы были в Париже, к назначенному сроку мы вернемся в Венецию… Какое ей дело, где мы проводили разрешенные ею два месяца. Мы и теперь ведь находимся не в Италии…
Он
знал хорошо его отца, известного ростовщика
того времени, Сергея Васильевича Оскорбленова.
— Я не поручусь, — продолжал он развивать свою мысль, — что, когда Лили вернется в благочестивый Берлин, она не
узнает своего барона, так как к
тому времени у него вырастут настоящие оленьи рога.
— А я боюсь вот чего, — продолжала на
ту же
тему Генриетта де Баррас, — чтобы моя милая Лили не испугалась бы настолько этих рогов, выросших у ее барона, что от испуга не уехала бы еще дальше от нас, в русские степи, кстати и кавалер ее
знает туда дорогу.
Безрассудно, что я говорю вам это,
зная, что вы принадлежите другому, страшно богатому человеку, с которым, конечно, в денежном отношении я соперничать не могу, но я не в состоянии был сдержаться и не излить вам мои чувства, и если эти чувства найдут хотя какой-нибудь отголосок в вашем сердце,
то вы не скроете его от меня, скажете мне, согласны ли вы бросить вашего барона для меня и быть моей.
Несмотря на
то, что, как мы
знаем, Савин приготавливался к разрыву, но когда он наступил неожиданно, и, главное, тайком от него, он был ошеломлен.
Самого Вадима Григорьевича нельзя было
узнать, и кто видел его, как мы, в роли маленького комиссионера, преследуемого судьбой и людьми, не сказал бы, что франтоватый распорядительный помощник пристава Мардарьев и бывший оборванец-комиссионер одно и
то же лицо.
— Да уж там не
знаю, куда возят. Только увезли. Наш-то думает о танцорке — теперь моя, ан вышло-то по-другому. Молодой офицер ей подвернулся в
то время. О женихе ни слуху, ни духу, она с ним и спуталась. Вот наш-то, как остался не солоно хлебавши, и загрустил.
— Да, я, я-то ведь не
знала, и приняла за правду все
то, что ты говорил.
По телефону дали
знать, что арестовали не
того, кого следовало арестовать, вместо корнета Савина, привезли мещанина Петра Трезвонова.
Несмотря на
то, что все говорили разом, Николай Герасимович тотчас по описанию
узнал в посетившем Эразма Эразмовича Строева.
Не
знали они
того, что барин думал совсем не
то, что говорил.
«Где он? Куда отправился отсюда? Что если в Руднево? Уж он был в Туле, — Савин
узнал это. — Что если он добьется свиданья с Маргаритой, или встретится с нею, подстережет ее и расскажет ей о Насте… Нет, Петр зорко будет следить за
тем, чтобы не подпустить его на выстрел к Рудневу. Он дал ему строгую инструкцию», — успокаивал себя Савин.
Савин вспомнил, что года три
тому назад крыша дома была перекрыта заново дранью, и после этой работы на чердаке оставалось много разного хлама, а также и старый гонт с крыши, следовательно, в горючем материале недостатка не было, и это
знала Настасья.
Он не закричал, не встал, хотя ему очень жаль было этого дома, в котором он родился, вырос и с которым были связаны его детские воспоминания. Дом этот он любил как что-то родное, близкое его сердцу, и вот теперь этот дом горит перед его глазами, и он, Николай Герасимович,
знает, что он сгорит, так как ни во дворе, ни на селе пожарных инструментов нет, а дерево построенного восемьдесят лет
тому назад дома сухо и горюче, как порох.
Ведь никто не
знает, что он считает этот пожар возмездием за поступок с Настей, которая, отомстив таким образом, потеряла право на его сострадание и
тем облегчила его душу.
После этой дуэли любовь к нему молодой женщины стала безгранична — она не
знала, чем его отблагодарить за его отношение к ней, за
то, что он, защищая ее, два раза рисковал своей жизнью.
— Поверьте, не из любопытства, молодой человек, — отвечал господин Гильо, — следственный судья во Франции, привлекая кого бы
то ни было к какому-либо делу, должен ознакомиться с личностью подсудимого и его нравственными и имущественными качествами. Будь вы француз, я все это бы
узнал через полицию, но так как вы иностранец,
то обо всем этом я сделаю запрос в вашем отечестве.
Кроме
того, я хорошо
знаю господина Гильо, он человек строгий, характерный и, придя раз к какому-нибудь решению, он его не изменит, так что до получения справок из России нечего и надеяться на освобождение.
Ранее мы говорили, что Николай Герасимович надеялся на «отечественные порядки» в
том смысле, что о деле, производящемся о нем в калужском окружном суде по обвинению его в поджоге, не
знают в Петербурге, откуда затребованы были справки парижским следственным судьей.
Для этого надо было принять имя какого-нибудь лица, ему хорошо известного,
знать его место рождения и семейные отношения, подходящего по летам и
той национальности, язык которой он, Савин,
знал.
Вся его родословная была известна Николаю Герасимовичу, а также место и год его рождения, а главное, он
знал, что три года
тому назад маркиз выехал из Петербурга за границу с паспортом, выданным ему в Петербурге, а год спустя умер от чахотки в Неаполе, во время пребывания там Савина.
В Антверпене он никогда не был, его там никто не мог
узнать, и потому ему не было опасным оставаться
тем же французом маркизом Георгием Сансак де Траверсе.
«Несравненная Гранпа», каковым эпитетом, наряду со «знаменитой», награждали ее газеты,
узнала о самоубийстве Николая Герасимовича в
тот же, как и Маслов, вечер, или, лучше сказать, ночь. Маргарита Максимилиановна, красота которой сводила с ума и юношей и старцев, за последнее время стояла во главе прекрасной половины «веселящегося Петербурга».