Неточные совпадения
Сердца милосердного, она, однако, в строгом повиновении держала домочадцев; опрятность,
с которою она содержала детей, прислугу, дом, — бросалась всем в глаза.
Талечка, на самом деле, и по наружности, и по внутреннему своему мировоззрению была им. Радостно смотрела она на мир Божий,
с любовью относилась к окружающим ее людям, боготворила отца и мать, нежно была привязана к Лидочке, но вне этих трех последних лиц, среди знакомых молодых людей, посещавших, хотя и не в большом количестве, их дом, не находилось еще никого, кто бы заставил не так ровно забиться ее полное общей любви ко всему человечеству
сердце.
— Так слушай же, — Екатерина Петровна склонила свою голову на плечо Талечки, — полюбила я его
с первого раза, как увидела, точно
сердце оборвалось тогда у меня, и
с тех пор вот уже три месяца покоя ни днем, ни ночью не имею, без него
с тоски умираю, увижу его, глаза отвести не могу, а взглянет он — рада сквозь землю провалиться, да не часто он на меня и взглядывает…
В тот вечер, когда в кабинете старика Хомутова последний беседовал со своею женою, а в спальне Талечки Катя Бахметьева
с рыданиями открывала подруге свое наболевшее
сердце, оба хозяина квартиры на Гагаринской набережной, отец и сын Зарудины, были дома.
— Я поспешил, как видите, исполнить ваше желание, хотя признаюсь, получение вашей записки через третье лицо… — тоже вполголоса заговорил он. Видно было, что испытываемые им треволнения по поводу этой записки и разговора
с отцом снова начали подымать всю прежнюю горечь в его
сердце.
— Помните, мы как-то еще недавно говорили
с вами, что искреннее чувство всегда вызывает ответ в
сердце того, к кому оно обращено, — чуть слышно, видимо, делая над собой неимоверное усилие, начала говорить Наталья Федоровна.
Те страдания, которые она невольно причинит своей подруге, сказав правду, — а что может сказать она, кроме правды, — отзывались
с болью в ее
сердце.
Все это, однако, вместе
с тяжестью служебных дел, влияло сильно на его здоровье — он страдал расстройством всей нервной системы, застоем печени и рефлективным страданием
сердца; от этого происходили его мнительность, недоверчивость, бессонные ночи, тоска и биение
сердца.
Не так скоро успокоился Павел Кириллович. Как буря влетел он в кабинет нетерпеливо,
с бьющимся от волнения
сердцем ожидавшего его сына и разом выпалил ему весь разговор
с «солдафоном» Хомутовым, как называл его старик.
Не о ниспослании именно такого средства она горячо молилась еще так недавно. Бог, видимо, услышал эту молитву. Он не внял лишь другой. Он не вырвал из ее
сердца любви к Зарудину и разлука
с ним все продолжала терзать это бедное
сердце, что, впрочем, она не выказывала ни перед кем, упорно продолжая избегать даже произносить его имя, и в чем она старалась не сознаваться даже самой себе.
Дарья Алексеевна чутким материнским
сердцем угадывала, что происходит в
сердце и в уме ее дочери и, действуя умно и тактично, не задавала преждевременно прямого вопроса о согласии Талечки на брак
с графом, даже после ясного намека последнего. Своему мужу она строго настрого наказала действовать точно так же.
Между тем, это успокоение оказалось, увы, лишь призрачным — надежда, эта кроткая, но вместе
с тем и коварная посланница небес, хотя и незаметной маленькой искрой теплилась в
сердце молодого гвардейца, и как живительный бальзам умеряла жгучую боль разлуки.
В часы свиданий
с Минкиной он стал испытывать не наслаждения любви, которой и не было к ней в его
сердце, не даже забвение страсти, а мучения страха перед приближающейся грозой, когда воздух становится так сперт, что нечем дышать, и когда в природе наступает та роковая тишина, предвестница готового разразиться громового удара.
— Да так, у него в привычку каждую ночь переряживаться да по селу шастать, за порядком наблюдать, да о себе самом
с крестьянами беседовать, раз и ко мне припер, в таком же, как ты рассказываешь, наряде да в очках, только я хитра, сразу его признала и шапку и парик стащила… Заказал он мне в те поры никому о том не заикаться, да тебя, касатик, я так люблю, что у меня для тебя, что на
сердце, то и на языке, да и
с тобой мы все равно, что один человек…
— Вот так штука! —
с напускною развязностью заметил Воскресенский, хотя на
сердце у него, что называется, скребли кошки. — А я его порядком-таки попотчивал…
Настасья Федоровна очень обрадовалась, так как помощник управляющего имел помещение в графском доме, куда она имела свободный вход по званию домоправительницы, а следовательно, свидания
с ним более частые, нежели теперь, являлись вполне обеспеченными и сопряженными
с меньшим риском, да и она может зорче следить за своим любовником — она приметила его к ней холодность, и последняя не только все более и более разжигала ее страсть, но и заронила в ее
сердце муки ревности.
— Я
с ним и по делу-то говорить не люблю, потому не лежит мое к нему
сердце… И тебя-то, отец родной, я предупредить хотела… — продолжала она.
Настасья Федоровна подошла к нему совсем близко. Она никогда не слышала его разговаривающим
с нею таким образом. Значит, положение ее относительно графа изменилось окончательно, он узнал об этом, а потому и начинает
с ней так разговаривать. Эта мысль подняла еще большую бурю злобы в ее
сердце. Но он ошибается, она не сдастся без боя даже перед железною волею могущественного графа!
— Что-то занедужилось, благодетель мой, может, и
с тоски, вас, родимый, ожидаючи, свалилась я,
сердце мое изныло по вас, да по графинюшке, ждала не дождалась вас, голубя
с голубкою чистою, да, видно, не допустил меня Бог до того, окаянную… Все ли в исправности в доме-то, граф-батюшка, ваше сиятельство?
— Ну, колеть-то еще рано… поживешь… и
сердце авось успокоится… —
с лукавой усмешкой заметил Аракчеев.
С веселой, почти торжествующей улыбкой вышел граф Алексей Андреевич из флигеля Минкиной. Забыты были и долг, и клятва перед церковным алтарем. Изгнание властной домоправительницы, так недавно бесповоротно решенное графом, отличавшимся во всем другом железною волею и непоколебимою решимостью, таким образом, не состоялось. Минкина снова царствовала в его
сердце. Такова была власть страсти над этим замечательным человеком.
Когда могила была засыпана, граф подал руку Наталье Федоровне и повел ее к карете. Садясь в нее, она обернулась, чтобы посмотреть на рыдающую мать, поддерживаемую под руки двумя незнакомыми ей генералами, и вдруг перед ней мелькнуло знакомое, но страшно исхудавшее и побледневшее лицо Николая Павловича Зарудина. В смущенно брошенном на нее украдкой взгляде его прекрасных глаз она прочла всю силу сохранившейся в его
сердце любви к ней, связанной навеки
с другим, почти ненавистным ей человеком.
Тяжелей всего было то, что несчастной Наталье Федоровне не
с кем было поделиться своими душевными муками, не перед, кем было открыть свое наболевшее, истерзанное
сердце.
Единственным близким ее
сердцу человеком была ее мать, она не считала свою любимицу Лидочку — еще ребенка, но графиня откинула самую мысль поделиться своим горем
с Дарьей Алексеевной, хотя знала, что она не даст ее в обиду даже графу Аракчееву.
Он не касался «тайны
сердца» несчастного Николая Павловича, не требовал от него во имя дружбы, зачастую становящейся деспотической, откровенности в этом направлении, он, напротив, ловко лавировал, когда разговор касался тем, соприкасавшихся
с недавно так мучительно пережитым им прошлым. Николай Павлович хорошо понимал и высоко ценил эту сердечную деликатность своего друга, а потому не только не уклонялся от беседы
с ним, но
с истинным удовольствием проводил в этой беседе целые вечера.
Сознание вины перед Натальей Федоровной сменилось в
сердце графа обвинением ее во всем, даже в его сближении
с Минкиной и Бахметьевой, да кроме того в это же
сердце змеей вползло чувство ревности, той мучительной ревности, которая является не результатом любви, а только самолюбия.
В ее душе шевельнулось нечто вроде угрызения совести. Жалость к матери, всю жизнь боготворившей ее, здоровье и самую жизнь которой она принесла в жертву греховной любви к сидевшему против нее человеку, приковавшему ее теперь к себе неразрывными цепями общего преступления — на мгновение поднялась в ее зачерствевшем для родственной любви
сердце, и она почти враждебно,
с нескрываемой ненавистью посмотрела на Талицкого.
Все окружающие диву давались, смотря на нее, и даже в
сердце Егора Егоровича запала надежда на возможность объяснения
с присмиревшей домоправительницей, на освобождение его,
с ее согласия, от тягостной для него связи и на брак
с Глашей, которая через несколько месяцев должна была сделаться матерью и пока тщательно скрывала свое положение, что, к счастью для нее, было еще возможно.
Мы уверены, что довольно было бы единого слова вашего к сохранению тайны, но мы ведаем также и слабость
сердца человеческого и потому, над священною книгою религии, наполняющею
сердца всех нас, приемлем, для обеспечения себя, клятвы ваши, связующие вас посредством сей священной книги
с нами: для того требуем мы клятвы к хранению тайны, дабы профаны, не понимающие цели братства, не могли издеваться над оною и употреблять во зло.
— Да… но клянусь вам, что эта любовь давно похоронена в моем
сердце и никто, даже он не узнает о ней… Клянусь вам… Мы должны будем жить всю жизнь… Я не могу жить
с тайной от вас… от своего мужа…
Перед отъездом в армию Зарудин получил от неизвестного маленький образок в золотой ризе,
с изображением святых Адриана и Наталии. Не трудно было догадаться, кто благословил его этой святыней, если бы даже голос
сердца не подсказал ему имя приславшей.
Это были томительно однообразные годы. Все в России, от мала до велика,
с нервным напряжением прислушивались к известиям
с театра войны, казалось,
с непобедимым колоссом — Наполеоном. В каждой семье усиленно бились
сердца по находившимся на полях сражения кровопролитных браней близким людям. Частные интересы, даже самая частная жизнь казались не существующими.
Одного несомненно достигла молодая женщина своим влиянием —
сердце ее воспитанницы-друга, несмотря на то, что последней шел восемнадцатый год, билось ровно ко всем окружавшим ее и сталкивавшимся
с ней молодым людям.
— Кстати, посмотри, Алексей Андреевич, на моих гвардейцев. У меня всякий раз, как я смотрю на них,
сердце обливается кровью, сколько они в походах испытали трудов, лишений и опасностей. Поход кончился, мы
с тобой отдыхаем, а им служба в мирное время едва ли не тягостнее, чем в военное. Как подумаю еще и то, что по выходе в отставку, после 25 лет службы, солдату негде голову преклонить, у него нет семейного очага.
Горечь семейного раздора
с летами исчезла совершенно. Короткое, свободное от многосложных занятий время граф проводил в своем любимом Грузине, около своего верного друга Настасьи Федоровны, ставшей полновластной хозяйкой и в имении, и в
сердце своего знаменитого повелителя, и если бы не огорчения со стороны его названного сына Михаила Андреевича Шуйского, графа можно было бы назвать счастливым.
Дом как бы разделялся подъездом на две половины; шесть высоких окон по фасаду каждой половины на ночь плотно затворялись ставнями, окрашенными в зеленую краску и
с вырезанными в верхней их части
сердцами.
— Не служба, а жизнь. Кто не знает графа, этого жестокого и жесткого человека, у которого нет
сердца, который не оценивает трудов своих подчиненных, не уважает даже человеческих их прав, —
с горячностью произнес Петр Валерианович, почти до слова повторяя все то, что он несколько дней тому назад говорил своей матери.
Там прожила она около недели, но никаким образом не могла добиться приема и
с разбитым
сердцем поехала в Петербург.
Если Минкина замечала, что он говорил
с мужиками или намеревался поиграть
с крестьянским мальчиком, она секла его непременно, но если он бил по лицу ногой девушку, его обувавшую, она смеялась от чистого
сердца.
Агафониха — старуха со свиным рылом, хитрая, вкрадчивая. Со льстивыми речами,
с низкими поклонами, она, как змея, заползала в
сердце своей жертвы, выведывала все тайны и сообщала их Настасье Федоровне, которой, таким образом, было известно все, что делается кругом. Вот между какими людьми рос, хотя и не долго, мальчик Миша.
Она не сводила
с него глаз, порывалась обнять, прижать к своему
сердцу, но удерживалась присутствием посторонних.
Скрепя
сердце, он начал ласкаться к ней и не вдруг приступил
с вопросом. Часа два он говорил
с ней о разных предметах, старался быть любезным и внимательным, чтобы расположить к откровенности.
Он ехал туда
с надеждою узнать отца и мать, думая найти родных его
сердцу, думая разделить
с ними свое горе, выплакать его на родной груди, найти себе родственное участие и утешение в глазах матери, но, увы, жалко обманулся.
Он возненавидел графа Аракчеева и Настасью (он мысленно иначе не называл ее), а
с ними и всех людей. У него не было ни одного человека, близкого его
сердцу.
Впрочем, это его не примирило
с ним, не потушило в его
сердце жажды мести.
Робко вошел он в его апартаменты и
с трепетным
сердцем предстал пред лицо Фотия. Долго читал он Шумскому наставления, говорил много дельного и
с чувством. Это сознавал сам виновный и слезы градом полились из его глаз.
С тревожным биением
сердца зорким, ревнивым взглядом он следил за своею изменившеюся подругой детства, которая составляла для него все в этой жизни, даже более, чем сама эта жизнь.
Александр Павлович возвратился в Россию
с горестью в
сердце. 13 июня 1825 года он прибыл в царскосельский дворец.
Но едва только — сказано в журнале совета — «выслушана была
с надлежащим благоговением,
с горестными и умилительными
сердцами, последняя воля блаженной и вечно достойной памяти государя императора Александра Павловича, ознаменованная в копии
с высочайшего манифеста, скрепленной собственноручно покойным государем императором», как граф Милорадович, который
с должностью санкт-петербургского военного генерал-губернатора соединял и звание члена государственного совета, объявил собранию: «Его императорское высочество великий князь Николай Павлович торжественно отрекся от права, предоставленного ему упомянутым манифестом, и первый уже присягнул на подданство его величеству государю императору Константину Павловичу».
Последние годы жизни императора Александра Павловича были омрачены горестными для его
сердца открытиями. Еще
с 1816 года, по возвращении наших войск из заграничного похода, несколько молодых людей замыслили учредить у нас нечто подобное тем тайным политическим обществам, которые существовали тогда в Германии.