В его уме ни на одну секунду, при воспоминании об этой встрече,
не появлялась мысль о Наталье Федоровне как о женщине, и это очищенное горнилом страданий чувство возвысило его в собственных глазах, доставляло ему чисто райское наслаждение и подтверждало запавшую в его голову мысль о его роли в жизни графини Аракчеевой.
В долгу, как в шелку, он вечно нуждался в деньгах, кредит же почти исчез после того, как он принужден был снять военный мундир, имевший большое значение в глазах и поставщиков, и ростовщиков того времени. Бесконтрольное и безотчетное распоряжение хотя и незначительным состоянием его кузины было ему на руку; он, что называется, оперился и пошел чертить, так что домой
не появлялся подчас по нескольку дней.
«Герой» ее первого романа, неизбежного в жизни молодой девушки, как корь и скарлатина в детстве, еще
не появлялся, и Наталья Федоровна начинала даже надеяться, что он не появится никогда.
Ее спокойная, плавная речь действовала магически на расшатанные нервы, ее логические доводы были неотразимы, а ее практический ум всегда находил выход из неприятно сложившихся обстоятельств, выход такой простой и возможный, что люди, которым давала свои советы Погорелова, подчас долго ломали себе голову, почему такая простая мысль
не появилась ранее у них.
Неточные совпадения
Сторож
не осмелился ослушаться приказания графа. Двери павильона открылись, и на их пороге
появился Аракчеев и Клейнмихель.
Роковое открытие графа, впрочем,
не осталось без результата. У него
появилось намерение жениться, чтобы иметь настоящего законного наследника, и он стал присматривать себе девушку из своего круга, но безуспешно.
«Прогнать… — снова
появилась в его голове мысль. — Да как же прогнать больную… Ведь
не собака, и ту
не выгонит больную хороший хозяин… А это все-таки женщина, столько лет бывшая мне близкой, преданной… Нельзя прогнать!.. Пусть выздоровеет!..»
Как в Петербурге, так и там, он был строг и взыскателен по службе, точно также
не извинял ни одного упущения и беспорядка, где бы он ни
появлялся, и всякая вина была в его глазах виною неизвинительною.
Желание смерти, вопреки красноречивой проповеди его друга и брата по духу Кудрина, нет-нет да и
появлялось в душе еще
не окрепшего в учении масонов неофита Зарудина, всякий раз, когда пленительный образ Натальи Федоровны восставал в душе Николая Павловича, а это происходило почти ежедневно.
С этим-то поручением графини Аракчеевой и
появился капитан фон Зееман в приемной всесильного графа 11 января 1815 года «по личному,
не служебному делу», как заявил он пораженному его присутствием Клейнмихелю, что, вероятно,
не забыл читатель.
Знаменитая «домоправительница» сильно состарилась, и хотя на ее чистом лице
не было ни одной морщинки, а, скорее,
появилась одутловатость и выражение какой-то усталости и изнурения, но все же это
не была прежняя «красавица Настасья».
Солнце
появилось на краю горизонта, и его яркие, как бы смеющиеся лучи осветили береговой откос, на котором лежал невод, и заиграло в разноцветной чешуе множество трепещущей в нем рыбы, среди которой покоилась какая-то, на первый взгляд, бесформенная темная масса, вся опутанная водяными порослями, и лишь вглядевшись внимательно, можно было определить, что это была мертвая женщина,
не из простых, судя по одежде и по превратившейся в какой-то комок шляпе, бывшей на голове покойной.
В дверях
появился бледный Семидалов. Его растерянный вид
не ускользнул от зоркости графа.
Кроме того, у него
появилась другая мысль — ему захотелось убедиться, что человек, проехавший роковое место, ничего
не заметил. Сергея Дмитриевича вдруг стали мучить сомнения, что он
не окончательно уничтожил кровавые следы.
Для нашего героя оно заключалось в том, что ему приходилось оставаться одному, и что за днем обыкновенно следовала ночь, которая дана для того, чтобы спать, а спать он
не мог — мертвые глаза тотчас же
появлялись перед ним, как только он ночью оставался один.
Путешествие, видимо,
не только утомило ее физически, но и совершенно разбило нравственно. В ее лице
появилось какое-то выражение подавленности, с примесью страха.
Неточные совпадения
Недуг, которого причину // Давно бы отыскать пора, // Подобный английскому сплину, // Короче: русская хандра // Им овладела понемногу; // Он застрелиться, слава Богу, // Попробовать
не захотел, // Но к жизни вовсе охладел. // Как Child-Harold, угрюмый, томный // В гостиных
появлялся он; // Ни сплетни света, ни бостон, // Ни милый взгляд, ни вздох нескромный, // Ничто
не трогало его, //
Не замечал он ничего.
— Стало быть, вы молитесь затем, чтобы угодить тому, которому молитесь, чтобы спасти свою душу, и это дает вам силы и заставляет вас подыматься рано с постели. Поверьте, что если <бы> вы взялись за должность свою таким образом, как бы в уверенности, что служите тому, кому вы молитесь, у вас бы
появилась деятельность, и вас никто из людей
не в силах <был бы> охладить.
А ведь, пожалуй, и перемолола бы меня как-нибудь…» Он опять замолчал и стиснул зубы: опять образ Дунечки
появился пред ним точь-в-точь как была она, когда, выстрелив в первый раз, ужасно испугалась, опустила револьвер и, помертвев, смотрела на него, так что он два раза успел бы схватить ее, а она и руки бы
не подняла в защиту, если б он сам ей
не напомнил.
Пока между нами любовь
появилась в виде легкого, улыбающегося видения, пока она звучала в Casta diva, носилась в запахе сиреневой ветки, в невысказанном участии, в стыдливом взгляде, я
не доверял ей, принимая ее за игру воображения и шепот самолюбия.
Но только Обломов ожил, только
появилась у него добрая улыбка, только он начал смотреть на нее по-прежнему ласково, заглядывать к ней в дверь и шутить — она опять пополнела, опять хозяйство ее пошло живо, бодро, весело, с маленьким оригинальным оттенком: бывало, она движется целый день, как хорошо устроенная машина, стройно, правильно, ходит плавно, говорит ни тихо, ни громко, намелет кофе, наколет сахару, просеет что-нибудь, сядет за шитье, игла у ней ходит мерно, как часовая стрелка; потом она встанет,
не суетясь; там остановится на полдороге в кухню, отворит шкаф, вынет что-нибудь, отнесет — все, как машина.