Неточные совпадения
В корпусе Аракчеев заслужил репутацию отличного кадета. Умный и способный по природе, он смотрел
на Мелиссино как
на избавителя и изо всех сил бился угодить ему. Мальчик без родных и знакомых в Петербурге, без покровителей и без денег испытывал безотрадную долю одинокого новичка. Учиться и беспрекословно исполнять волю начальников было ему утешением, и это же дало средство выйти из кадетского мира в
люди.
Талечка,
на самом деле, и по наружности, и по внутреннему своему мировоззрению была им. Радостно смотрела она
на мир Божий, с любовью относилась к окружающим ее
людям, боготворила отца и мать, нежно была привязана к Лидочке, но вне этих трех последних лиц, среди знакомых молодых
людей, посещавших, хотя и не в большом количестве, их дом, не находилось еще никого, кто бы заставил не так ровно забиться ее полное общей любви ко всему человечеству сердце.
Выйдя из Пажеского корпуса 18 лет, он сделался модным гвардейским офицером, каких было много. Он отлично говорил по-французски, ловко танцевал, знал некоторые сочинения Вольтера и Руссо, но кутежи были у него
на заднем плане, а
на первом стояли «права
человека», великие столпы мира — «свобода, равенство и братство», «божественность природы» и, наконец, целые тирады из пресловутого «Эмиля» Руссо, забытого во Франции, но вошедшего в моду
на берегах Невы.
— Вот то-то и оно… Этого-то мне допытаться и хочется, а как приступиться, ума не приложу. С Талечкой говорить без толку не приходится, а, между тем, лучшей для ней партии и желать нечего —
человек он хороший, к старшим почтительный, не то что все остальные петербургские блазни, кажись бы в старых девках дочь свою сгноила, чем их
на ружейный выстрел к ней подпустила бы. К тому же и рода он хорошего, а со стариком вы приятели.
«И с чего это с ней так вдруг? — пронеслось в голове Натальи Федоровны. — Ходили мы с ней обнявшись по комнате, о том, о сем разговаривали, заговорили о Николае Павловиче, сказала я, что он, по-моему, умный
человек, и вдруг… схватила она меня что есть силы за плечи, усадила
на стул, упала предо мною
на колени и ни с того, ни с сего зарыдала…»
Это был высокий, худощавый старик, с гладко выбритым выразительным лицом и начесанными
на виски редкими седыми волосами. Только взгляд его узко разрезанных глаз производил неприятное впечатление своею тусклостью и неопределенностью выражения. Если справедливо, что глаза есть зеркало души, то в глазах Павла Кирилловича ее не было видно. Вообще это был
человек, который даже для близких к нему
людей, не исключая и его единственного сына, всегда оставался загадкой.
За последнее время старик Зарудин, хотя все еще держался молодцом, сравнительно, осунулся и одряхлел: вынесенные им служебные неприятности, неожиданная отставка, наложили свою печать
на этого привыкшего к власти
человека.
— Дела! — разводил руками слушатель. — Верить не хочется, чтобы такой низкой души
человек на такую высоту взобрался, и ангел-то наш государь другом его считает.
— Э, батюшка, и
на престоле цари — те же
люди, от сетей дьявола и они подчас ограждены не бывают, а этот Аракчей-то… одно слово «бес, лести преданный», — желчно выражал свое мнение Зарудин.
Это был
человек лет под сорок, давно уже тянувший служебную лямку, но, несмотря
на свою долголетнюю службу,
на раны и
на все оказываемые им отличия, не получал никаких наград и все оставался в чине капитана; сколько его начальство ни представляло к наградам, ничего не выходило; через все инстанции представления проходили благополучно, но как до Петербурга дойдут, так без всяких последствий и застрянут.
На последнем госте Николая Павловича молоденьком юнкере — Антоне Антоновиче фон Зеемане мы остановим
на более продолжительное время внимание читателя, так как этому молодому
человеку придется играть довольно значительную роль в нашем правдивом рассказе.
— Так до завтра, в шесть часов, запросто, в сюртуках, они
люди нецеремонные, — сказал Кудрину Николай Павлович, дружески пожимая ему
на прощание руку.
Как девушка, перед которой он преклонялся, которую считал идеалом женщины —
человека, вдруг моментально упала в его глазах в ряды современных девушек, вешающихся
на шею гвардейцам.
— Это верней всего, а я, несчастный, клевещу
на нее,
на эту чистую девушку… Боже, какой я низкий, подлый
человек… Это более чем «некрасиво», — припомнилось ему выражение Кудрина, — это возмутительно, этому нет имени, — добавил он от себя.
— Что мне, что слуги, я тебя, чай, не худу учу, что мне
людей стесняться, а коли тебе зазорно, так
на себя пеняй, да вдругорядь не делай! — выходил из себя Павел Кириллович.
Наталья Федоровна тоже часто задумывалась о причинах совершенного непосещения их дома молодым Зарудиным, но вместе с тем и была довольна этим обстоятельством: ей казалось, что время даст ей большую силу отказаться от любимого
человека, когда он сделает ей предложение, в чем она не сомневалась и что подтверждалось в ее глазах сравнительно частыми посещениями старика Зарудина, их таинственными переговорами с отцом и матерью, и странными взглядами, бросаемыми
на нее этими последними.
Хватит ли у нее сил противостоять этой просьбе горячо любимого
человека и настоянию родителей, конечно, сторонников молодого Зарудина, считающих его хорошей партией для их дочери, а потому, естественно, пожелающих узнать лично от нее причины странного отказа
человеку, которому она так явно
на их глазах и так долго симпатизировала?
Дмитрий Львович славился, во-первых, тем, что у него был удивительный хор роговой музыки, состоявший из полсотни придворных егерей, игравших
на позолоченных охотничьих рожках, словно один
человек, с необыкновенным искусством и превосходною гармониею, заставлявших удивляться всех иностранцев, из числа которых нашелся даже один англичанин-эксцентрик, приехавший нарочно в Петербург из своего туманного Лондона, чтобы взглянуть
на прелестную решетку Летнего сада и послушать Нарышкинский хор.
Добродушный и честный старик был возмущен строгостью графа и решил выступить защитником молодых
людей, тем более, что Талечка жалобно прошептала ему
на ухо: «Бедные!»
Не только во время краткого нахождения Аракчеева не у дел, но и в период бытности его у кормила правления, граф, несмотря
на его многосложные обязанности, сопряженные с необыкновенною деятельностью и бессонными ночами, успевал замечать всякие мелочи не только по службе, но и в домашнем быту; он имел подробную опись вещам каждого из его
людей, начиная с камердинера и кончая поваренком или конюхом.
Вот какими мелочами занимался этот государственный
человек, но он хотел этим показать, что его хватит
на все.
— Сам я, батюшка граф, привозил рожать в усадьбу Лукьяновну, сам и пустой гробик в церковь хоронить носил, а ребеночка Настасья Федоровна за своего выдала… Глашка, горничная ее, сказывала, что подушки она подкладывала, чтобы твою графскую милость в обман ввести, вот она какая непутевая, а безвинных
людей пороть,
на это ее взять, прежде пусть
на себе лозы испытает…
Несмотря
на это, старики Хомутовы очень хорошо понимали, с какими намерениями всесильный граф Аракчеев зачастил в их скромное жилище и благодарили Бога за выпадающую их дочери высокую долю стать женою первого после государя
человека в России.
— Что мне Аракчеев, ведь не жениться он собирается
на девочке, которая ему в дочери годится, а если он знаком с их семейством, то в этом я беды не вижу, я его считаю далеко не дурным
человеком и полезным государственным деятелем, чтобы о нем там ни говорили…
— Образанцев» — «Каков он?» — «Он пожилой
человек, может быть, не так знает фронтовую службу, но говорят добрый и честный» — «Ну, слава Богу, — заметил Александр Павлович, — эти назначения настоящая лотерея, могли бы попасть опять
на такого мерзавца, как Аракчеев».
Отец и мать за последнее время восхваляли при ней его
на все лады, как
человека и как верного слугу государя, восторгались его государственною деятельностью, направленной исключительно ко благу России, говорили, наконец, о его богатстве, о необычайных порядках, которые он завел в своем обширном поместьи Грузине.
На шум выстрела прибежали
люди и испуганный насмерть старик Зарудин. Раненого уложили в постель, и явившийся доктор объявил, что это не рана, а царапина. Получив щедро за визит, он изъявил свое согласие сохранить в строжайшей тайне это происшествие.
— Ничуть… Во-первых, положение твое, что все то разумно, что существует, касается только существующего в природе, а не созданного
людьми и их отношениями; в последнем случае в большинстве только и существует неразумное, а во-вторых, в каких бы обстоятельствах
человек ни очутился, он не имеет никакого права посягать
на то, что ему не принадлежит.
Он хотел было разразиться против Зарудина целой филиппикой
на тему о том, что женщина не вещь, что она не может быть всецело собственностью мужчины, что слова «моя», «принадлежит» и «потеряна» недостойны развитого
человека, что любовь чистая, братская, дружеская любовь может быть совершенно честно питаема и к замужней женщине, не оскорбляя ни ее, ни ее мужа, что отношения к женщинам не должны ограничиваться лишь узкою сферою плотского обладания, что, наконец, это последнее должно играть наименьшую роль среди
людей развитых, образованных.
Настасья Федоровна, казалось, наслаждалась смущением молодого
человека, хорошо понимая причины этого смущения и, кроме того, видимо, употребляя это время
на внимательное и подробное рассмотрение стоявшего перед ней «писаного красавца», как рекомендовала его ей Агафониха.
— Да так, у него в привычку каждую ночь переряживаться да по селу шастать, за порядком наблюдать, да о себе самом с крестьянами беседовать, раз и ко мне припер, в таком же, как ты рассказываешь, наряде да в очках, только я хитра, сразу его признала и шапку и парик стащила… Заказал он мне в те поры никому о том не заикаться, да тебя, касатик, я так люблю, что у меня для тебя, что
на сердце, то и
на языке, да и с тобой мы все равно, что один
человек…
Люди, имевшие надобность в графе, а таких было тогда в Петербурге тысячи, пробовали зондировать почву со стороны влияния
на него его молодой супруги, но вскоре разочаровались.
— Вижу, матушка, ваше сиятельство, что нет в вас ни
на столько хитрости, — Минкина показала
на кончик мизинца своей правой руки. — Хорошо, значит, я сделала, что поспешила предстать перед ваши ясные очи, пока
люди обо мне вам ни весть чего наговорить не успели… Все равно, не нынче-завтра узнали бы вы, кто здесь до вас восемь лет царил да властвовал, кого и сейчас в Грузине, в Питере, да и по всей Россее называют графинею…
— Может, вы думаете, ваше сиятельство, что я полоумная… Не бойтесь, в полном рассудке, хотя за последнее время вся исстрадалась я да измучилась, но видно родилась я такая крепкоголовая… Простите меня, ваше сиятельство, окаянную, поведаю я вам тайну великую, все равно от
людей услыхали бы, бремя с души своей сниму тяжелое… Слушайте, как
на духу, ни словечка не солгу я вам…
Время, как мы уже заметили, хотя и томительно медленно, но шло вперед, день за днем уходил в вечность, чтобы не возвращаться никогда со всеми его прошлыми треволнениями, выдвигая за собою другие дни, также разительно не похожие друг
на друга, хотя с первого взгляда подчас чрезвычайно однообразные. Понятие об однообразии жизни есть результат нравственной близорукости
людей.
Оба они, повторяем, понимали это, но любовь и молодость брали свое, а общность несчастья, общий висевший над ними роковой приговор, исполнение которого только замедлялось, чего они не могли не чувствовать, сблизили их скорее, чем это было бы при обыкновенном положении вещей, и они с какой-то алчностью брали от жизни все то, что она могла им еще дать, следуя мудрой русской пословице обреченных
на неизбежную гибель и вследствие этого бесшабашных
людей — „хоть день, да наш“.
По мере рассказа подруги, Наталья Федоровна постепенно приходила в себя. Это открытие, почти циничное глумление молодой девушки над тем светлым прошлым, которое графиня оберегала от взгляда непосвященных посторонних
людей, от прикосновения их грязных рук, как за последнее время решила она, производило
на нее ощущение удара кнутом, и от этой чисто физической боли притуплялась внутренняя нравственная боль, и она нашла в себе силы деланно-равнодушным тоном заметить, когда Бахметьева кончила свой рассказ.
— Да ведь я не знаю, правда ли это,
люди ложь и я тож, рассказывают, что когда он получил приглашение
на вашу свадьбу, разосланное всем гвардейским офицерам, то покушался
на самоубийство, но его спас товарищ… Это скрыли, объявили его больным… Теперь, впрочем, он поправился… и, как слышно, просится в действующую армию…
Графиня сумела по наружности совершенно равнодушно принять и это известие о покушении
на самоубийство любимого ею
человека, покушении, доказывавшем ей силу отвергнутой ею его любви.
Мы только мельком познакомим читателя с этим молодым офицером, рельефным представителем типа тогдашних петербургских „блазней“. Его мелкая личность, впрочем, и не стоит, да и не выдержала бы глубоко психического анализа, — это был, в полном смысле, „внешний
человек“; красивая, но шаблонная наружность прикрывала его мелкие пороки и страсти, и всю гаденькую натуру не разборчивого
на средства кутилы и игрока.
Наконец,
на третий день утром больной пришел в сознание, слабым, полупотухшим взором обвел комнату и находившихся в ней жену, дочь и Лидочку, движением руки подозвал их к себе и поочередно положил свою исхудалую руку
на головы близких ему
людей.
Дарья Алексеевна и Наталья Федоровна с раздирающими душу рыданиями упали
на труп дорогого им
человека. Испуганная Лидочка с криком, обливаясь слезами, бросилась вон из комнаты.
Когда могила была засыпана, граф подал руку Наталье Федоровне и повел ее к карете. Садясь в нее, она обернулась, чтобы посмотреть
на рыдающую мать, поддерживаемую под руки двумя незнакомыми ей генералами, и вдруг перед ней мелькнуло знакомое, но страшно исхудавшее и побледневшее лицо Николая Павловича Зарудина. В смущенно брошенном
на нее украдкой взгляде его прекрасных глаз она прочла всю силу сохранившейся в его сердце любви к ней, связанной навеки с другим, почти ненавистным ей
человеком.
По приезде
на Литейную, графиня удалилась в свои апартаменты и там,
на свободе, вся отдалась горьким воспоминаниям о двух для нее навсегда потерянных дорогих
людях.
Набожно склонилась она перед свежим могильным холмом и устремила полные слез прекрасные глаза
на этот клочок земли, под которым был скрыт дорогой для нее
человек.
Несколько времени она смотрела
на него широко открытыми глазами. Видимо, еще находясь в состоянии полубеспамятства, она не могла дать себе ясного отчета, стоит ли перед ней живой
человек, или же это игра ее болезненного напряженного воображения.
После несчастной битвы под Аустерлицом, австрийский император Франц, как мы уже говорили, вступил с Наполеоном в переговоры о мире, перемирие было подписано 26 ноября 1805 года, а
на другой день император Александр Павлович уехал в Петербург. Воображение его было чересчур потрясено ужасными сценами войны; как
человек он радовался ее окончанию, но как монарх сказал перед отъездом следующую фразу, достойную великого венценосца...
Пруссия могла выставить только 150 000
человек, считая в этом числе 20 000 саксонцев; и эти солдаты не воевали со времен Фридриха Великого, были одеты в неуклюжие мундиры, делавшие их удивительно неповоротливыми, не имели шинелей,
на головах носили косы и употребляли пудру; стреляли дурно; к тому же все главные начальники и генералы были
люди старые, например, главнокомандующему, герцогу Брауншвейгскому было 71 год, а принцу Гогенлоэ и Блюхеру более 60 лет; кто-то сосчитал года 19 генералов магдебургского округа, и в сумме получилось 1 300 лет.
В ее душе шевельнулось нечто вроде угрызения совести. Жалость к матери, всю жизнь боготворившей ее, здоровье и самую жизнь которой она принесла в жертву греховной любви к сидевшему против нее
человеку, приковавшему ее теперь к себе неразрывными цепями общего преступления —
на мгновение поднялась в ее зачерствевшем для родственной любви сердце, и она почти враждебно, с нескрываемой ненавистью посмотрела
на Талицкого.
— Чего глазища-то
на меня свои уставила, за правду рассердилась, непутевая… Мать при смерти лежит, а она невесть где по чужим
людям слоняется… домой вернулась, чем бы прямо к матери, она с этим охальником, прости Господи, шуры-муры разводит, бесстыжая.