Неточные совпадения
Война была вызвана, конечно, не Японией,
война всем
была непонятна своею ненужностью, — что до того?
Такое впечатление производила и Россия:
война была ей ненужна, непонятна, но весь ее огромный организм трепетал от охватившего его могучего подъема.
Вопрос об исходе
войны не волновал, вражды к японцам не
было и следа, наши неуспехи не угнетали; напротив, рядом с болью за безумно-ненужные жертвы
было почти злорадство.
Что тут, действительно, могло поражать, что теперь с особенною яркостью бросалось в глаза, — это та невиданно-глубокая, всеобщая вражда, которая
была к начавшим
войну правителям страны: они вели на борьбу с врагом, а сами
были для всех самыми чуждыми, самыми ненавистными врагами.
Телеграммы с театра
войны снова и снова приносили известия о крупных успехах японцев и о лихих разведках хорунжего Иванова или корнета Петрова. Газеты писали, что победы японцев на море неудивительны, — японцы природные моряки; но теперь, когда
война перешла на сушу, дело пойдет совсем иначе. Сообщалось, что у японцев нет больше ни денег, ни людей, что под ружье призваны шестнадцатилетние мальчики и старики. Куропаткин спокойно и грозно заявил, что мир
будет заключен только в Токио.
Нечего говорить, как жестоко
было отправлять на
войну всю эту немощную, стариковскую силу. Но прежде всего это
было даже прямо нерасчетливо. Проехав семь тысяч верст на Дальний Восток, эти солдаты после первого же перехода сваливались. Они заполняли госпитали, этапы, слабосильные команды, через один-два месяца — сами никуда уж не годные, не принесшие никакой пользы и дорого обошедшиеся казне, — эвакуировались обратно в Россию.
Наши офицеры смотрели на будущее радостно. Они говорили, что в
войне наступает перелом, победа русских несомненна, и нашему корпусу навряд ли даже придется
быть в деле: мы там нужны только, как сорок тысяч лишних штыков при заключении мира.
Однажды зашел я на вокзал, когда уходил эшелон.
Было много публики,
были представители от города. Начальник дивизии напутствовал уходящих речью; он говорил, что прежде всего нужно почитать бога, что мы с богом начали
войну, с богом ее и кончим. Раздался звонок, пошло прощание. В воздухе стояли плач и вой женщин. Пьяные солдаты размещались в вагонах, публика совала отъезжающим деньги, мыло, папиросы.
— Я знаю, с
войны я не ворочусь. Я страшно много
пью воды, а вода там плохая, непременно заражусь тифом или дизентерией. А то под хунхузскую пулю попаду. Вообще, воротиться домой я не рассчитываю.
Было совершенно непонятно, что понесло ее на
войну.
До
войны он служил при московском интендантстве, а раньше
был… иркутским полицмейстером!
В той мрачной, трагической юмористике, которою насквозь
была пропитана минувшая
война, черным бриллиантом сиял состав высшего медицинского управления армии.
— Как? Вполне ясно, в
войне наступает перелом. До сих пор мы всё отступали, теперь удержались на месте. В следующий бой разобьем япошек. А их только раз разбить, — тогда так и побегут до самого моря. Главная работа
будет уж казакам… Войск у них больше нет, а к нам подходят все новые… Наступает зима, а японцы привыкли к жаркому климату. Вот увидите, как они у нас тут зимою запищат!
От бывших на
войне с самого ее начала я не раз впоследствии слышал, что наибольшей высоты всеобщее настроение достигло во время Ляоянского боя. Тогда у всех
была вера в победу, и все верили, не обманывая себя; тогда «рвались в бой» даже те офицеры, которые через несколько месяцев толпами устремлялись в госпитали при первых слухах о бое. Я этого подъема уже не застал. При мне все время, из месяца в месяц, настроение медленно и непрерывно падало. Люди хватались за первый намек, чтобы удержать остаток веры.
С позиций в нашу деревню пришел на стоянку пехотный полк, давно уже бывший на
войне. Главный врач пригласил к себе на ужин делопроизводителя полка. Это
был толстый и плотный чинуша, как будто вытесанный из дуба; он дослужился до титулярного советника из писарей. Наш главный врач, всегда очень скупой, тут не пожалел денег и усердно угощал гостя вином и ликерами. Подвыпивший гость рассказывал, как у них в полку ведется хозяйство, — рассказывал откровенно, с снисходительною гордостью опытного мастера.
Интенданты
были очень горды, что опоздали с ними всего на месяц: в русско-турецкую
войну полушубки прибыли в армию только в мае [Впрочем, как впоследствии выяснилось, особенно гордиться
было нечего: большое количество полушубков пришло в армию даже не в мае, а через год после заключения мира. «Новое Время» сообщало в ноябре 1906 года: «В Харбин за последнее время продолжают прибывать как отдельные вагоны, так и целые поезда грузов интендантского ведомства, состоящих главным образом из теплой одежды.
Из прибывших сюда к началу
войны многие
были до того переутомлены, что, как счастья, ждали раны или смерти.
Дерзкий
был за это переведен в полк. Для побывавшего на
войне врача не анекдотом, а вполне вероятным фактом, вытекающим из самой
сути царивших отношений, представляется случай, о котором рассказывает д-р М. Л. Хейсин в «Мире Божьем» (1906, № 6); инспектор В., обходя госпиталь, спросил у ординатора...
Вся
война была одним сплошным рядом такого рода катастроф. Выяснялось с полною очевидностью, что для победы в современной
войне от солдата прежде всего требуется не сила быка, не храбрость льва, а развитый, дисциплинированный разум человека. Этого-то у русского солдата и не оказалось. Поразительно прекрасный в своем беззаветном мужестве, в железной выносливости, — он
был жалок и раздражающ своей некультурностью и умственною мешковатостью.
Было немало офицеров, которые о мире не хотели и слышать. У них
была своеобразная военная «честь», требовавшая продолжения
войны.
У солдата никакой такой «чести» не
было,
войны он совершенно не понимал и напрасно добивался от кого-нибудь разъяснений.
— Мы все
были убеждены, что в октябре
война кончится, что
будет она вроде китайской. А для движения по службе поехать
было выгодно.
Чем больше у тебя
есть, тем больше тебе дастся, — вот
было у нас основное руководящее правило. Чем выше по своему положению стоял русский начальник, тем больше
была для него
война средством к обогащению: прогоны, пособия, склады, — все
было сказочно щедро. Для солдат же
война являлась полным разорением, семьи их голодали, пособия из казны и от земств
были до смешного нищенские и те выдавались очень неаккуратно, — об этом из дому то и дело писали солдатам.
Но отчего же так ужасны, так непроездны
были дороги? В течение всей
войны мы отступали; ведь можно же
было, — ну, хоть с маленькою вероятностью, — предположить, что опять придется отступать. В том-то и
было проклятие: самым верным средством против отступления у нас признавалось одно — упорно заявлять, что отступления не
будет, упорно действовать так, чтобы никому не могла прийти в голову даже мысль, будто возможно отступление.
Рассказывают, что во время «опийной» англо-китайской
войны китайцы, чтобы испугать англичан и «поддержать дух» своих, выставляли на видных местах огромные, ужасающего вида пушки, сделанные из глины. Китайцы шли в бой, делая страшные рожи, кривляясь и испуская дикие крики. Но все-таки победили англичане. Против глиняных пушек у них
были не такие большие, но зато стальные, взаправду стрелявшие пушки. Против кривляний и страшных рож у них
была организация, дисциплина и внимательный расчет.
— Как
войну кончать! Никогда еще этого с Россией не
было. Стыдно домой ворочаться, бабы засмеют, не
будут слушаться.
Общее впечатление
было, что продолжать
войну совершенно немыслимо, что войска деморализованы до крайней степени.
Мы
пили чай у младших врачей его госпиталя. И у них
было, как почти везде: младшие врачи с гадливым отвращением говорили о своем главном враче и держались с ним холодно-официально. Он
был когда-то старшим врачом полка, потом долго служил делопроизводителем при одном крупном военном госпитале и оттуда попал на
войну в главные врачи. Медицину давно перезабыл и живет только бумагою. Врачи расхохотались, когда узнали, что Шанцер нашел излишним отдельное большое помещение для канцелярии.
Если бы подсчитать все эти тысячи Станиславов, Анн и Владимиров с мечами, этих бесчисленных солдатских Георгиев, то можно бы подумать, что
была победоноснейшая из всех
войн, увенчавшая нашу армию славнейшими лаврами.
Как-то встретил я одного артиллерийского офицера-неудачника, не получившего за всю
войну ни одной награды. Он острил: «Пошлю свою карточку в «Новое Время»: офицер, не получивший на театре
войны ни одной награды». И это действительно
было такою редкостью, что карточка вполне заслуживала помещения в газете.
У всех их
было глубокое, всевозраставшее недоумение, — откуда у этого японца, о котором до
войны даже не слыхал никто, — откуда у него эта волшебная непобедимость и сила?
А утомление
войною у всех
было полное. Не хотелось крови, не хотелось ненужных смертей. На передовых позициях то и дело повторялись случаи вроде такого: казачий разъезд, как в мешок, попадает в ущелье, со всех сторон занятое японцами. Раньше никто бы из казаков не вышел живым. Теперь на горке появляется японский офицер, с улыбкою козыряет начальнику разъезда и указывает на выход. И казаки спокойно уезжают.
Они
были на
войне небесполезны, в тыловых госпиталях
были даже очень полезны.
Сколько я знаю, ни одна сестра не воротилась с
войны без одной или двух медалей; достаточно
было, чтобы за сотню сажен прожужжала пуля или лопнула шрапнель, — и сестру награждали георгиевской ленточкой.
Большинство, по крайней мере, из виденных мною,
были волонтерки, наскоро обучившиеся уходу за ранеными перед самым отъездом на
войну.
Слишком сама-то
война была безыдейная.
В русско-турецкую
войну могли идти в строй добровольцами-солдатами такие люди, как Гаршин, — естественно, что и среди сестер
были такие девушки, как баронесса Вревская, воспетая Тургеневым и Полонским.
Как всегда в армиях на
войне, голод по женщине
был громадный.
Наш солдат, сколько мне пришлось наблюдать его за
войну, чрезвычайно добросовестен в исполнении того, что он считает себя обязанным делать.
Будет и коров стеречь, и матрацы таскать… но лишь в том случае, когда видит, что это — служба государству, «казне». У нас же усматривали вопиющее нарушение дисциплины в том, что солдаты отказывались исполнять вопиюще-беззаконные требования начальства.
Сам собою родился и пополз слух, что начальство скрывает еще два царских манифеста: один, конечно, о земле, другой о том, чтобы все накопившиеся за
войну экономические суммы
были поделены поровну между солдатами.