Неточные совпадения
Но странно было вот что: в последнем действии «Риголетто» хор,
как известно,
не участвует; почему же хористы
не переоделись и
не разошлись по домам?
Как они могли предчувствовать рост патриотического одушевления публики, почему заблаговременно выстроились на сцене, где им в то время совсем
не полагалось быть?
Я стал ждать. Были здесь и другие врачи, призванные из запаса, — одни еще в статском платье, другие,
как я, в новеньких сюртуках с блестящими погонами. Перезнакомились. Они рассказывали мне о невообразимой путанице, которая здесь царствует, — никто ничего
не знает, ни от кого ничего
не добьешься.
— Ну, наконец, нашли! В 38 полевом подвижном госпитале
не хватает одного младшего ординатора, присутствие признало его больным. Вы вызваны на его место… Вот
как раз ваш главный врач, представьтесь ему.
Еще через несколько дней пришла новая телеграмма: в Харбин Мутину
не ехать, он снова назначается младшим врачом своего полка,
какой и должен сопровождать на Дальний Восток; по приезде же с эшелоном в Харбин ему предписывалось приступить к формированию запасного госпиталя.
Я узнал, что в присутствии генерала я
не имею права курить, без его разрешения
не имею права сесть. Я узнал, что мой главный врач имеет право посадить меня на неделю под арест. И это без всякого права апелляции, даже без права потребовать объяснения по поводу ареста. Сам я имел подобную же власть над подчиненными мне нижними чинами. Создавалась какая-то особая атмосфера, видно было,
как люди пьянели от власти над людьми,
как их души настраивались на необычный, вызывавший улыбку лад.
— Иди
как следует! — заорал старик, бешено затопав ногами. — Чего раскорячился? Прямо ступай! Меня, брат,
не надуешь!
Нечего говорить,
как жестоко было отправлять на войну всю эту немощную, стариковскую силу. Но прежде всего это было даже прямо нерасчетливо. Проехав семь тысяч верст на Дальний Восток, эти солдаты после первого же перехода сваливались. Они заполняли госпитали, этапы, слабосильные команды, через один-два месяца — сами никуда уж
не годные,
не принесшие никакой пользы и дорого обошедшиеся казне, — эвакуировались обратно в Россию.
Начальник дивизии
как будто
не слышал. Он сквозь очки взглянул на солдата и раздельно произнес...
В солдатских вагонах шло непрерывное пьянство. Где,
как доставали солдаты водку, никто
не знал, но водки у них было сколько угодно. Днем и ночью из вагонов неслись песни, пьяный говор, смех. При отходе поезда от станции солдаты нестройно и пьяно, с вялым надсадом, кричали «ура», а привыкшая к проходящим эшелонам публика молча и равнодушно смотрела на них.
Тот же вялый надсад чувствовался и в солдатском веселье. Хотелось веселиться вовсю, веселиться все время, но это
не удавалось. Было пьяно, и все-таки скучно. Ефрейтор Сучков, бывший сапожник, упорно и деловито плясал на каждой остановке.
Как будто службу какую-то исполнял. Солдаты толпились вокруг.
Был этот разговор
не позже,
как через две недели после высочайшего манифеста о полной отмене телесных наказаний.
Сотни верст за сотнями. Местность ровная,
как стол, мелкие перелески, кустарник. Пашен почти
не видно, одни луга. Зеленеют выкошенные поляны, темнеют копны и небольшие стожки. Но больше лугов нескошенных; рыжая, высохшая на корню трава клонится под ветром и шуршит семенами в сухих семенных коробочках. Один перегон в нашем эшелоне ехал местный крестьянский начальник, он рассказывал: рабочих рук нет, всех взрослых мужчин, включая ополченцев, угнали на войну; луга гибнут, пашни
не обработаны.
Штабс-капитан говорил то, что все знали из газет, но говорил так,
как будто он все это специально изучил, а никто кругом этого
не знает. У буфета шумел и о чем-то препирался с буфетчиком необъятно-толстый, пьяный капитан.
— И
как хотите, господа, — своим полным, самоуверенным голосом заявил смотритель. — Дело вовсе
не в сапогах, а в духе армии. Хорош дух, — и во всяких сапогах разобьешь врага.
Уже в пути мы приметили этот злосчастный эшелон. У солдат были малиновые погоны без всяких цифр и знаков, и мы прозвали их «малиновой командой». Команду вел один поручик. Чтобы
не заботиться о довольствии солдат, он выдавал им на руки казенные 21 копейку и предоставлял им питаться,
как хотят. На каждой станции солдаты рыскали по платформе и окрестным лавочкам, раздобывая себе пищи.
Мы вышли на палубу. Светало. Тусклые, серые волны мрачно и медленно вздымались, водная гладь казалась выпуклою. По ту сторону озера нежно голубели далекие горы. На пристани, к которой мы подплывали, еще горели огни, а кругом к берегу теснились заросшие лесом горы, мрачные,
как тоска. В отрогах и на вершинах белел снег. Черные горы эти казались густо закопченными, и боры на них — шершавою, взлохмаченною сажею,
какая бывает в долго
не чищенных печных трубах. Было удивительно,
как черны эти горы и боры.
Никто
не оглядывался на крики и ругательства офицеров, словно это было чем-то таким же стихийным,
как рвавшийся с озера ледяной ветер.
— Кони у них добрые, — рассказывал казак. — А вооружение плохое, никуда
не тоже, одни шашки да револьверы.
Как налетели мы с пиками, — они все равно, что безоружные, ничего с нами
не могли поделать.
— Ну, а
как, когда колол, — ничего в душе
не чувствовал?
Здесь подряд произошло три обвала. Почему три, почему
не десять,
не двадцать? Смотрел я на этот наскоро, кое-как пробитый в горах путь, сравнивал его с железными дорогами в Швейцарии, Тироле, Италии, и становилось понятным, что будет и десять, и двадцать обвалов. И вспоминались колоссальные цифры стоимости этой первобытно-убогой,
как будто дикарями проложенной дороги.
—
Не все ли нам равно! Пусть режут,
как хотят, только поскорее.
Чуждые, плоские лица были глубоко бесстрастны и равнодушны, женщины смотрели и сосали чубуки, сплевывая наземь. И у меня мелькнула мысль: вот совсем так хунхузы будут вспарывать животы и нам, равнодушно попыхивая трубочками, даже
не замечая наших страданий. Я, улыбаясь, сказал это товарищам. Все нервно повели плечами, у всех
как будто тоже уж мелькнула эта мысль.
— Видел на днях сам, собственными глазами: в маленьком, тесном зальце,
как сельди в бочке, толкутся офицеры, врачи; истомленные сестры спят на своих чемоданах. А в большой, великолепный зал нового вокзала никого
не пускают, потому что генерал-квартирмейстер Флуг совершает там свой послеобеденный моцион! Изволите видеть, наместнику понравился новый вокзал, и он поселил в нем свой штаб, и все приезжие жмутся в маленьком, грязном и вонючем старом вокзале!
Ночью я несколько раз просыпался. Изредка слышалось сквозь сон напряженное колыхание вагона, и опять все затихало.
Как будто поезд судорожно корчился, старался прорваться вперед и
не мог.
А мы собирались кое-что закупить в Харбине, справиться о письмах и телеграммах, съездить в баню… Через два часа нам сказали, что мы поедем около двенадцати часов ночи, потом, — что
не раньше шести часов утра. Встретили мы адъютанта из штаба нашего корпуса. Он сообщил, что все пути сильно загромождены эшелонами, и мы выедем
не раньше,
как послезавтра.
Мы хотели отдать выстирать белье, сходить в баню, — обратиться за справками было
не к кому, При любом научном съезде, где собираются всего одна-две тысячи людей, обязательно устраивается справочное бюро, дающее приезжему
какие угодно указания и справки.
— Начинается бестолочь… Что? Я вам
не говорил? — зловеще произнес товарищ Селюков, и он
как будто даже был рад, что его предсказание сбывается.
— Черт ее,
не слушается почему-то лошадь, — в недоумении сказал Селюков. Потом его губы, обнажая десны, изогнулись в сконфуженную улыбку. — Что буду делать!
Как увижу, что близко японцы, — слезу с лошади и побегу, больше ничего.
— Я
не знаю, спросите у аптекаря, — ответил он равнодушно и даже
как будто удивляясь.
Вечерело. Сестры, в белых фартуках с красными крестами, раздавали больным чай. Они заботливо подкладывали им хлеба, мягко и любовно поили слабых. И казалось, эти славные девушки — совсем
не те скучные, неинтересные сестры,
какими они были в дороге.
Генералы ушли. Мы стояли возмущенные:
как все было бестолково и нелепо,
как все направлялось
не туда, куда нужно! В важном, серьезном деле помощи больным
как будто намеренно отбрасывалась суть дела, и все внимание обращалось на выдержанность и стильность бутафорской обстановки… Прикомандированные, глядя на нас, посмеивались.
Пришли два врача из султановского госпиталя. Один был оконфужен и зол, другой посмеивался. Оказывается, и там инспектор распек всех, и там пригрозил дежурному врачу арестом. Дежурный стал ему рапортовать: «Имею честь сообщить вашему превосходительству…» — Что?!
Какое вы мне имеете право сообщать? Вы мне должны рапортовать, а
не «сообщать»! Я вас на неделю под арест!
— Ну, и начальства же тут, —
как нерезаных собак! Чуть выйдешь, сейчас налетишь на кого-нибудь… И
не различишь их. Вхожу в приемную, вижу, какой-то ферт стоит в красных лампасах, я было хотел к нему с рапортом, смотрю, он передо мной вытягивается, честь отдает… Казак, что ли, какой-то…
—
Не знаю,
как поступить…
Второй день у нас
не было эвакуации, так
как санитарные поезда
не ходили. Наместник ехал из Харбина,
как царь, больше, чем
как царь; все движение на железной дороге было для него остановлено; стояли санитарные поезда с больными, стояли поезда с войсками и снарядами, спешившие на юг к предстоявшему бою. Больные прибывали к нам без конца; заняты были все койки, все носилки,
не хватало и носилок; больных стали класть на пол.
— Позвольте,
как же это? — удивился Гречихин. — Мы
не можем бросить больных на произвол судьбы.
— Обязательно!
Какой тут даже может быть разговор! — пылко вмешался смотритель. — Мы приданы к дивизии, все учреждения дивизии уже ушли.
Как мы смеем
не исполнить приказания корпусного командира? Он наш главный начальник.
— Ну,
как бы там ни было, а мы больных здесь
не бросим, — заявили мы.
Все трое были молодые, бравые молодцы.
Как я писал, в полках нашего корпуса находилось очень много пожилых людей, удрученных старческими немощами и думами о своих многочисленных семьях. Наши же госпитальные команды больше, чем наполовину, состояли из молодых, крепких и бодрых солдат, исполнявших сравнительно далеко
не тяжкие обязанности конюхов, палатных надзирателей и денщиков. Распределение шло на бумаге, а на бумаге все эти Ивановы, Петровы и Антоновы были совсем одинаковы.
29 сентября пальба особенно усилилась. Пушки гремели непрерывно, вдоль позиций
как будто с грохотом валились друг на друга огромные шкапы. Снаряды со свистом уносились вдаль, свисты сливались и выли,
как вьюга… Непрерывно трещал ружейный огонь. Шли слухи, что японцы обошли наше правое крыло и готовы прорвать центр. К нам подъезжали конные солдаты-ординарцы, спрашивали,
не знаем ли мы, где такой-то штаб. Мы
не знали. Солдат в унылой задумчивости пожимал плечами.
—
Как же быть теперь? С спешным донесением послан от командира, с утра езжу, и никто
не может сказать.
— Ну, вы меня
не испугаете: я фаталистка! — замечала Зинаида Аркадьевна. Но еще вчера наши сестры со смехом рассказывали,
как разволновались при этих слухах Зинаида Аркадьевна и Новицкая,
как заявили, что пусть
не воображают, — с
какой стати они поедут под снаряды?
— «Наука»… А
как нам
не воровать? — угрюмо возразил солдат-конюх. — Все бы лошади с голоду подохли, костра бы
не из чего было развести. Ведь вон лошади рисовую солому едят, — все это ворованное. Лошадям по два гарнца овса выдают, разве лошадь с этого будет сыта? Все передохнут.
— Из деревни стрельбы
не слыхать. Командир полка говорит: «Ну, ребята, струсил япошка, удрал из деревни! Идем ее занимать». Пошли цепями, командиры матюкаются, — «Равняйся, подлецы!
Не забегай вперед!» Ученье устроили; крик, шум, на нас холоду нагнали. А он подпустил на постоянный прицел да
как пошел жарить… Пыль кругом забила, народ валится. Полковник поднял голову, этак водит очками, а оттуда сыплют! «Ну, ребята, в атаку!», а сам повернул коня и ускакал…
А вдали все блистали отсветы грохочущих выстрелов, и странно было вспомнить,
как тянулась душа к грозной красоте того, что творилось там.
Не было там красоты, все было мерзко, кроваво-грязно и преступно.
Ко времени боя на Шахе,
как мы видели, «попытки» эти еще
не увенчались успехом, все шло по-прежнему. А вот что происходило в заседании Телинского медицинского общества уже в январе 1905 года, незадолго до Мукденского боя.
Вокруг нас, — у станций, у разъездов, — везде стояли полевые госпитали. Одни из них все еще
не получали приказа развернуться. Другие,
как и наши, были развернуты. Издалека белелись огромные парусиновые шатры с светло-зелеными гребнями, флаги с красным крестом призывно трепыхались под ветром.
— Значит, иду я, ваше высокопревосходительство, вдруг ка-ак она меня саданет, прямо в живот!
Не помню,
как,
не помню, что…