— Я не понимаю, ведь тебе всего один год оставался до окончания, — раздраженно сказал Токарев. — Что помещал бы тебе диплом? Кто знает, что может случиться в будущем, — почему его не иметь на всякий случай?
— Господи, Володя! Ну, над чем он может заставить задуматься? Ведь это просто банкрот — успокоившийся, присмиревший и трусливый. И ведь до чего он гаденько-труслив: у него даже не хватает мужества прямо отречься от прежних «мечтаний»…
— Удивительное дело. Ты согласен, что он насквозь пропитан филистерством; как же это филистерство может не отражаться на самой сути его построений? Как будто филистерство — это так себе, маленький придаток, который не стоит ни в какой связи с остальным.
— Ах ты, господи! — Таня досадливо передернула плечами и быстро прошлась по комнате. — Ну, я не знаю, — как хочешь, а здесь ей невозможно оставаться. Я прямо не могу с этим примириться.
Прошел час, другой, — Токарев не мог заснуть. Было душно, кусали комары и мошки, жесткие Танины простыни терли тело. Наложенные вместо тюфяка вещи образовали в постели бугры, и никак нельзя было удобно улечься. Хотелось пить, а воды не было. Токарев лежал потный, угрюмый и злой и вспоминал свою уютную квартиру в Пожарске. Опять он бездомен. Будущее темно и неверно, и что хорошего может он ждать от этого будущего?
— Ну, Сережа, мы лучше об этом не будем говорить! Я не могу заниматься общественными делами. Женщина, имея детей, должна жить для них — это мое глубокое убеждение.
— Ну, Маша, что ты такое рассказываешь? Просто, я вожу машинально карандашом по листу, а по твоему рассказу выходит так, что без лошадиных головок я и слушать не могу.
— Черт возьми, голова трещит! Облом этот Митрыч в восемь часов сегодня поднял… Слушай, Сережка, убери ты его, пожалуйста, от нас в другую комнату, я с ним, с подлецом, не могу спать.
Токарев из своего скудного заработка в Пожарске высылал ей в Петербург денег, чтоб дать возможность кончить курсы; ни разу она не отказалась от денег, хотя могли же быть у нее хоть иногда кой-какие заработки; этою весною она вышла с курсов, ничего ему даже не написала, а деньги от него продолжала получать.
— Этакая гнусная привычка! Чуть что, сейчас палец под девятое ребро, — рад, что анатомию знает, — и пой ему: «Проклятый мир…» Да, может быть, я в этот момент совсем не расположен петь?
— Я решительно не понимаю, как такие вещи можно решать большинством голосов! Я удивляюсь, у тебя нет самого элементарного чувства товарищества. Многие устали, не могут идти, а ты хочешь большинством голосов заставить их тащиться за собою.
— Господи, я положительно этого не могу понять!.. Тут настоящая, живая гроза идет, а они сидят и стихи читают про грозу!.. А ну вас! Шеметов, пойдемте вперед! Мы воротимся.
— Эх, славная вещь гроза! Люблю ее! Странное она производит впечатление; она так поднимает, в ней есть что-то такое уверенное, несомненное и творческое… Кажется, — здесь, под грозой, не может быть никаких раздумий и колебаний; все, что будешь делать, будет хорошо нужно и будет как раз то, что и следовало делать. А как это хорошо, — действовать, не раздумывая, когда тебя подхватит и понесет вперед большая, могучая сила!..
— И вот возникают вопросы: идти на два или на десять шагов впереди стихийного движения? В какой степени созрело революционное сознание рабочего класса? Сами эти вопросы подлы, подлы по самой сути, они оскорбительны для меня и ставят меня в фальшивое положение: я не могу отрекаться от самой себя. Но то — могучее, стихийное, — оно меня не признаёт, а во мне нет силы, я — ничто, если не захочу признать этого стихийного и его стихийности.
Жизнь теперь потекла более спокойная. Токарев по-прежнему наслаждался погодой и деревенским привольем. Отношения его с Варварой Васильевной были как будто очень дружественные. Но, когда они разговаривали наедине, им было неловко смотреть друг другу в глаза. То, давнишнее, петербургское, что разделило их, стеною стояло между ними, они не могли перешагнуть через эту стену и сделать отношения простыми. А между тем Варвара Васильевна становилась Токареву опять все милее.
Она совершенно не считалась с окружающими; Конкордия Сергеевна, например, с трудом могла скрывать свою антипатию к ней, а Таня на это не обращала никакого внимания.
— Откуда это очевидно? Я не говорю про Варвару Васильевну, я ее слишком мало знаю, — но, вообще говоря, человек может не верить в себя совсем по другим причинам. Он может признавать данную деятельность самою высокою и нужною, и все-таки не верить в себя… Ну, хотя бы просто потому, что чувствует себя не в силах отдаться этой деятельности, — произнес он с усилием.
— Как это так? Деятельность самая высокая и нужная, — и не можешь ей отдаться! Очевидно, значит, есть другая деятельность, более высокая и более нужная.
— Господи, до чего все это эгоистично! — возмутился Токарев. — Ну, где же, где же у тебя хоть какой-нибудь нравственный регулятор, хоть какой-нибудь критерий? Сегодня скучно жить для себя, завтра станет скучно жить для других. Неужели ты не понимаешь, сколько в этом эгоизма? Что хочется, то и делай!.. Тебе даже совершенно непонятно, что могут быть люди, которые считают своим долгом делать не то, что хочется, а что признают полезным, нужным для жизни.
— Но почему же, почему? — настойчиво спросил Токарев. — Деятельность эгоистическая, то есть только для себя, по необходимости будет всегда узкою и темною. Высшая нравственность, напротив, заключается именно в самопожертвовании, когда человек не видит от этого выгоды для самого себя. Самопожертвование! Как я могу жертвовать собою для самого себя? Напротив, чем меньше мои собственные интересы направляют мою деятельность, тем она будет чище, выше, светлее. Ведь это совершенно ясно!
— Я в одну минуту сбегаю. Видите, сегодня дежурный Антон Антоныч: он с десяти часов заляжет спать и не встанет до утра. А больной тяжелый, ему, может быть, что-нибудь нужно… Я сейчас ворочусь!
— Никанор, какой вы, право, странный! Ведь вы же знаете, у нее в деревне хозяйство, дети, скотина. Не может же она все бросить и идти к вам. Ну, справит дела, утром и придет вас проведать.
Она своими руками открывала все окна каждое утро, чтобы мухам было удобнее летать, а когда шел дождь или было холодно, закрывала их, чтобы мухи не замочили своих крылышек и не простудились.
В этой смеси, под рассказом о том, как американец перехитрил американца и как известная певица мисс Дубадолла Свист съела бочку устриц и прошла, не замочив ботинок, Анды, помещался рассказец, весьма годный для утешения Амаранты и других жен артистов.