Неточные совпадения
Каждый день, каждая лекция несли с собою новые для меня «открытия»: я был поражен,
узнав, что мясо,
то самое мясо, которое я ем в виде бифштекса и котлет, и есть
те таинственные «мускулы», которые мне представлялись в виде каких-то клубков сероватых нитей; я раньше думал, что из желудка твердая пища идет в кишки, а жидкая — в почки; мне казалось, что грудь при дыхании расширяется оттого, что в нее какою-то непонятною силою вводится воздух; я
знал о законах сохранения материи и энергии, но в душе совершенно не верил в них.
А ведь она глубоко уважала науку и понимала, что «иначе учиться нельзя».
Та же ничего этого не понимала, она только
знала, что ей нечем заплатить частному доктору и что у нее трое детей.
Какой из этого возможен выход, я решительно не
знаю; я
знаю только, что медицина необходима, и иначе учиться нельзя, но я
знаю также, что если бы нужда заставила мою жену или сестру очутиться в положении
той больной у сифилидолога,
то я сказал бы, что мне нет дела до медицинской школы и что нельзя так топтать личность человека только потому, что он беден.
То и дело мне теперь приходилось
узнавать вещи, которые все больше колебали во мне уважение и доверие к медицине.
И разве мы с тобой не рассмеялись бы, подобно авгурам, если бы увидели, как наш больной поглядывает на часы, чтоб не опоздать на десять минут с приемом назначенной ему жиденькой кислоты с сиропом?» Вообще, как я видел, в медицине существует немало довольно-таки поучительных «специальных терминов»; есть, например, термин: «ставить диагноз ex juvantibus, — на основании
того, что помогает»: больному назначается известное лечение, и, если данное средство помогает, значит, больной болен такою-то болезнью; второй шаг делается раньше первого, и вся медицина ставится вверх ногами: не
зная болезни, больного лечат, чтобы на основании результатов лечения определить, от этой ли болезни следовало его лечить!
Мне кажется, основанием этому мне послужило
то очень распространенное мнение, которое бессознательно разделял и я: «Ты — врач, значит, ты должен уметь
узнать и вылечить всякую болезнь; если же ты этого не умеешь,
то ты — шарлатан».
Та же гигиеническая выставка, так много показавшая, что дает медицина, для г. фельетониста не существует: из всей выставки он видит только этот «случайно найденный полип» и обливает за него презрением врачей и медицину, даже не интересуясь
узнать, возможно ли при жизни открыть такой полип.
— «Если я оглянусь на кладбища, — пишет он в другом месте, — где схоронены зараженные в госпиталях,
то не
знаю, чему более удивляться: стоицизму ли хирургов, занимающихся еще изобретением новых операций, или доверию, которым продолжают еще пользоваться госпитали у общества»…
За время моего пребывания в университете я видел всего лишь пятеро родов, и единственное, что я в акушерстве
знал твердо, — это
то, с какими опасностями сопряжено ведение родов неопытною рукою…
Мне
то и дело приходилось становиться в тупик перед самыми простыми вещами, я не
знал и не умел делать
того, что
знает любая больничная сиделка.
Как же в данном случае следует поступать? Ведь я не решил вопроса, — я просто убежал от него. Лично я мог это сделать, но что было бы, если бы так поступали все? Один старый врач, заведующий хирургическим отделением N-ской больницы, рассказывал мне о
тех терзаниях, которые ему приходится переживать, когда он дает оперировать молодому врачу: «Нельзя не дать, — нужно же и им учиться, но как могу я смотреть спокойно, когда он,
того и гляди, заедет ножом черт
знает куда?!»
Но, сколько я
знаю, нигде в мире нет обычая, чтобы молодой хирург допускался к операции на живом человеке лишь после
того, как приобретет достаточно опытности в упражнениях над живыми животными.
«Я теперь уж не
тот бесстрашный и смелый оператор, каким вы меня
знали в Цюрихе, — писал он Выводцеву.
«Читая эти два описания, — говорит профессор В. А. Манассеин, — не
знаешь, чему более дивиться:
тому ли хладнокровию, с которым экспериментатор дает сифилису развиться порезче для большей ясности картины и «чтобы показать больного большему числу врачей», или же
той начальнической логике, в силу которой подчиненного можно подвергнуть тяжкой, иногда смертельной болезни, даже не спросив его согласия.
(Не будем уж говорить о
том, что профессор-специалист не мог не
знать об удачных прививках хотя бы Валлера; но и самим проф.
Впрочем, виноват: опытов Биденкап не производил, к нему на помощь пришло одно из
тех волшебных «стечений обстоятельств», которые в обыденной жизни совершенно невероятны, но которые в сифилидологии, как мы уже
знаем, иногда случаются.
Часовой механизм неизмеримо проще человеческого организма; а между
тем могу ли я взяться за починку часов, если не
знаю назначения хотя бы одного, самого ничтожного, колесика в часах?
И я особенно сильно чувствую всю тяжесть этого состояния, когда с зыбкой и в
то же время вязкой почвы эмпирии перехожу на твердый путь науки; я вскрываю полость живота, где очень легко может произойти гнилостное заражение брюшины; но я
знаю, что делать для избежания этого: если я приступлю к операции с прокипяченными инструментами, с тщательно дезинфицированными руками,
то заражения не должно быть.
Кое-как я нес свои обязанности, горько смеясь в душе над больными, которые имели наивность обращаться ко мне за помощью: они, как и я раньше, думают, что
тот, кто прошел медицинский факультет, есть уже врач, они не
знают, что врачей на свете так же мало, как и поэтов, что врач — ординарный человек при теперешнем состоянии науки — бессмыслица.
Декарт смотрел на животных как на простые автоматы — оживленные, но не одушевленные тела; по его мнению, у них существует исключительно телесное, совершенно бессознательное проявление
того, что мы называем душевными движениями. Такого же мнения был и Мальбранш. «Животные, — говорит он, — едят без удовольствия, кричат, не испытывая страдания, они ничего не желают, ничего не
знают».
Заметка эта случайно попалась мне на глаза; я легко мог ее и не прочесть, а между
тем, если бы в будущем нечто подобное произошло со мною,
то мне уже не было бы оправдания: теперь такой случай опубликован… Я должен все
знать, все помнить, все уметь, — но разве же это по силам человеку?!
Общество живет слишком неверными представлениями о медицине, и это главная причина его несправедливого отношения к врачам; оно должно
узнать силы и средства врачебной науки и не винить врачей в
том, в чем виновато несовершенство науки. Тогда и требовательность к врачам понизилась бы до разумного уровня.
Очевидно, во всем этом крылось какое-то глубокое недоразумение. Медицина не оправдывает ожиданий, которые на нее возлагаются, — над нею смеются, и в нее не верят. Но правильны ли и законны ли самые эти ожидания? Есть наука об излечении болезней, которая называется медициной; человек, обучившийся этой науке, должен безошибочно
узнавать и вылечивать болезни; если он этого не умеет,
то либо сам он плох, либо его наука никуда не годится.
Люди не имеют даже самого отдаленного представления ни о жизни своего тела, ни о силах и средствах врачебной науки. В этом — источник большинства недоразумений, в этом — причина как слепой веры во всемогущество медицины, так и слепого неверия в нее. А
то и другое одинаково дает
знать о себе очень тяжелыми последствиями.
Она не верит… Но ведь она ее совершенно не
знает! Как же можно верить или не верить в значение
того, чего не
знаешь?
Многое из
того, что мною рассказано в предыдущих главах, может у людей, слепо верующих в медицину, вызвать недоверие к ней. Я и сам пережил это недоверие. Но вот теперь,
зная все, я все-таки с искренним чувством говорю: я верю в медицину, — верю, хотя она во многом бессильна, во многом опасна, многого не
знает. И могу ли я не верить, когда
то и дело вижу, как она дает мне возможность спасать людей, как губят сами себя
те, кто отрицает ее?
Мы изучаем и приобретаем очень ясное представление о
том, как действует на человека хроническое отравление свинцом, ртутью, фосфором, как влияет на рост детей отсутствие света, воздуха и движения; мы
узнаем, что из ста прядильщиков сорокалетний возраст у нас переходит только девять человек, что из женщин, занятых при обработке волокнистых веществ, дольше сорока лет живет только шесть процентов…
И вот люди в обществе лиц другого пола подвергают себя мукам, нередко даже опасности серьезного заболевания, но не решаются показать и вида, что им нужно сделать
то, без чего, как всякий
знает, человеку обойтись невозможно.
— Нет, я не
то… Ну, простите, я сама не
знаю, что говорю! — нервно оборвала себя Екатерина Александровна.
— Ради бога, доктор, простите!.. Мне так неловко, что я заставил вас ждать! Совсем из головы вон.
Знаете, такая масса дел, —
то, другое, — поневоле иной раз забудешь! Пожалуйста, простите, — виноват!
И там бедняк
узнает, что не всегда можно мыслить последовательно, что врача за отсутствие бескорыстия можно упрятать в тюрьму, а все остальные люди пользуются правом невозбранно распоряжаться своим кошельком и трудом; за отказ в помощи умирающему с голоду человеку им предоставляется право ведаться только с собственною совестью, и если совесть эта достаточно тверда,
то они могут гордо нести свои головы и пользоваться всеобщим почетом.
Деревня, действительно, гибнет и вырождается, не
зная врачебной помощи. Но неужели причина этого лежит в
том, что у нас мало врачей? Половина русского населения ходит в лаптях, — неужели это оттого, что у нас мало сапожников? Увеличивайте число сапожников без конца — в результате получится лишь одно: самим сапожникам придется ходить в лаптях, а кто ходил в лаптях,
тот и будет продолжать ходить в них.
Неточные совпадения
Условий света свергнув бремя, // Как он, отстав от суеты, // С ним подружился я в
то время. // Мне нравились его черты, // Мечтам невольная преданность, // Неподражательная странность // И резкий, охлажденный ум. // Я был озлоблен, он угрюм; // Страстей игру мы
знали оба; // Томила жизнь обоих нас; // В обоих сердца жар угас; // Обоих ожидала злоба // Слепой Фортуны и людей // На самом утре наших дней.
И я лишен
того: для вас // Тащусь повсюду наудачу; // Мне дорог день, мне дорог час: // А я в напрасной скуке трачу // Судьбой отсчитанные дни. // И так уж тягостны они. // Я
знаю: век уж мой измерен; // Но чтоб продлилась жизнь моя, // Я утром должен быть уверен, // Что с вами днем увижусь я…
«Не спится, няня: здесь так душно! // Открой окно да сядь ко мне». — // «Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно, // Поговорим о старине». — // «О чем же, Таня? Я, бывало, // Хранила в памяти не мало // Старинных былей, небылиц // Про злых духов и про девиц; // А нынче всё мне тёмно, Таня: // Что
знала,
то забыла. Да, // Пришла худая череда! // Зашибло…» — «Расскажи мне, няня, // Про ваши старые года: // Была ты влюблена тогда?» —
Он иногда читает Оле // Нравоучительный роман, // В котором автор
знает боле // Природу, чем Шатобриан, // А между
тем две, три страницы // (Пустые бредни, небылицы, // Опасные для сердца дев) // Он пропускает, покраснев, // Уединясь от всех далеко, // Они над шахматной доской, // На стол облокотясь, порой // Сидят, задумавшись глубоко, // И Ленский пешкою ладью // Берет в рассеянье свою.
«Так ты женат! не
знал я ране! // Давно ли?» — «Около двух лет». — // «На ком?» — «На Лариной». — «Татьяне!» // «Ты ей знаком?» — «Я им сосед». — // «О, так пойдем же». Князь подходит // К своей жене и ей подводит // Родню и друга своего. // Княгиня смотрит на него… // И что ей душу ни смутило, // Как сильно ни была она // Удивлена, поражена, // Но ей ничто не изменило: // В ней сохранился
тот же тон, // Был так же тих ее поклон.