Неточные совпадения
Но лично я привык к трупам довольно скоро и
с увлечением просиживал целые часы за препаровкою, раскрывавшею передо мною все тайны человеческого тела; в течение семи-восьми месяцев я ревностно занимался анатомией, целиком отдавшись ей, — и на это время взгляд мой на
человека как-то удивительно упростился.
Во всех
людях с самых ранних лет гнездится разрушение, организм начинает разлагаться, даже не успев еще развиться.
Уж дети встают после сна
с «заспанными», гноящимися глазами; уже ребенком каждый страдает хроническим насморком и не может обойтись без носового платка, — всех прямо удивила бы мысль, что здоровому
человеку носовой платок совершенно не нужен.
С новым и странным чувством я приглядывался к окружавшим меня
людям, и меня все больше поражало, как мало среди них здоровых; почти каждый чем-нибудь да был болен. Мир начинал казаться мне одною громадною, сплошною больницею. Да, это становилось все несомненнее: нормальный
человек — это
человек больной; здоровый представляет собою лишь счастливое уродство, резкое уклонение от нормы.
Только бы его, здоровья, —
с ним ничего не страшно, никакие испытания; его потерять — значит потерять все; без него нет свободы, нет независимости,
человек становится рабом окружающих
людей и обстановки; оно — высшее и необходимейшее благо, а между тем удержать его так трудно!
На пороге стоял
человек в пиджаке,
с рыжею бородкою; лицо его было смертельно бледно и искажено ужасом. Это был мещанин-сапожник, отец умершей девочки; он шел в покойницкую узнать, когда можно одевать умершую, ошибся дверью и попал в секционную.
Профессора на наших глазах искусно справлялись
с самыми трудными операциями, систематически решали сложные загадки, именуемые больными
людьми, а мы… мы слушали и смотрели; все казалось простым, стройным и очевидным.
Жизнь больного
человека, его душа были мне совершенно неизвестны; мы баричами посещали клиники, проводя у постели больного по десяти-пятнадцати минут; мы
с грехом пополам изучали болезни, но о больном
человеке не имели даже самого отдаленного представления.
Осмотрев больного, Иван Семенович заставил его сесть, набрал в гуттаперчевый баллон теплой воды и, введя наконечник между зубами больного, проспринцевал ему рот: вышла масса вязкой, тягучей слизи. Больной сидел, кашляя и перхая, а Иван Семенович продолжал энергично спринцевать: как он не боялся, что больной захлебнется?..
С каждым новым спринцеванием слизь выделялась снова и снова; я был поражен, что такое невероятное количество слизи могло уместиться во рту
человека.
Девочка сидела на коленях у сиделки — бледная,
с капельками пота на лбу,
с выражением той страшной тоски, какая бывает только у задыхающихся
людей.
Такова была история тех из предлагавшихся новых средств, которые по испытании оказывались негодными. Судьба других новых средств была иная; они выходили из испытания окрепшими и признанными,
с точно установленными показаниями и противопоказаниями; и все-таки путь их шел через те же загубленные здоровья и жизни
людей.
Все 28
человек, у которых было сделано лишь частичное вырезывание щитовидной железы, были найдены совершенно здоровыми; из восемнадцати же
человек, у которых была вырезана вся железа, здоровыми оказались только двое; остальные представляли своеобразный комплекс симптомов, который Кохер характеризует следующим образом: «задержание роста, большая голова, шишковатый нос, толстые губы, неуклюжее тело, неповоротливость мысли и языка при сильной мускулатуре, — все это
с несомненностью указывает на близкое родство описываемого страдания
с идиотизмом и кретинизмом».
И вот к
человеку подходят только
с известною возможностью, что применяемое средство поможет ему или не повредит; тут всегда больший или меньший риск, расчеты могут не оправдаться, и притом это не всегда сразу делается очевидным: клиническое наблюдение трудно и сложно; часто бывает, что средство долго производит благоприятное впечатление, а затем оказывается, что это было лишь результатом самовнушения.
Причиной этой ошибки было то, что Рикор, совершивший бесчисленное количество прививок венерическим больным, не решался экспериментировать над здоровыми [По этому поводу совершенно справедливо замечает Ринекер: «Непонятно, почему Рикор
с таким безусловным порицанием относится к прививкам здоровым
людям; при массе его опытов не могло же ему остаться неизвестным, что и прививки больным не особенно редко опасны для них».
Лекции эти замечательны по тому классическому бесстыдству,
с каким Уоллес рассказывает о своих разбойничьих опытах прививки сифилиса здоровым
людям.
«Обнародование этих наблюдений, — продолжает Гюббенет, — может быть, удержит
людей даже
с такой скептической натурой, как и моя, от производства дальнейших опытов, могущих повести к совершенному расстройству здоровья лиц, им подвергающихся.
Так, Бассэ прививал гоноррейный гной, взятый
с сифилитика, на кожу здорового
человека и получил отрицательный результат [Речь Ролле на Лионском конгрессе 1864 г. Gaz. hebdomad, 1864, p. 706.].
Но наука не восполняет всецело жизни
человека: проходит юношеский пыл и мужская зрелость, наступает другая пора жизни и
с нею потребность углубляться в самого себя; тогда воспоминание о причиненном насилии, муках, страданиях другому существу начинает щемить невольно сердце.
Они и сами не могут не сознавать этого, и понятно,
с какой радостью должны они приветствовать тех из
людей науки, которые высказываются в их духе.
Профессор говорил еще долго, но я его уже не слушал. Сообщение его как бы столкнуло меня
с неба, на которое меня вознесли мои тогдашние восторги перед успехами медицины. Я думал: «Наш профессор — европейски известный специалист, всеми признанный талант, тем не менее даже и он не гарантирован от таких страшных ошибок. Что же ждет в будущем меня, ординарнейшего, ничем не выдающегося
человека?»
В обществе к медицине и врачам распространено сильное недоверие. Врачи издавна служат излюбленным предметом карикатур, эпиграмм и анекдотов. Здоровые
люди говорят о медицине и врачах
с усмешкою, больные, которым медицина не помогла, говорят о ней
с ярою ненавистью.
Многое из того, что мною рассказано в предыдущих главах, может у
людей, слепо верующих в медицину, вызвать недоверие к ней. Я и сам пережил это недоверие. Но вот теперь, зная все, я все-таки
с искренним чувством говорю: я верю в медицину, — верю, хотя она во многом бессильна, во многом опасна, многого не знает. И могу ли я не верить, когда то и дело вижу, как она дает мне возможность спасать
людей, как губят сами себя те, кто отрицает ее?
Турецкий знахарь, ходжа, назначает больному лечение, обвешивает его амулетами и под конец дует на него; в последнем вся суть: хорошо излечивать
людей способен только ходжа «
с хорошим дыханием».
У роженицы узкий таз, она не может разродиться; и она сама и ребенок должны погибнуть; медицина спасает мать и ребенка и таким образом дает возможность размножаться
людям с узким, негодным для деторождения тазом.
Сама среда не остается неподвижною,
с течением времени она все сильнее и быстрее изменяется в самых своих основах; но организм
человека уже перестает за нею следовать, и перестает как раз в смысле приобретения новых положительных качеств.
Дикие племена, стоящие вне всякой культуры, имеют сильно развитые челюсти и крепкие, здоровые зубы; у народов полуцивилизованных число
людей с гнилыми зубами колеблется между 5–25 %, тогда как у народов высшей культуры костоедою зубов поражено более 80 %.
Если это действительно так, то мы имеем здесь дело
с громадным переворотом в самых основах медицины: вместо того чтобы спешить выгнать из него уже внедрившуюся болезнь, медицина будет делать из
человека борца, который сам сумеет справляться
с грозящими ему опасностями.
Вот, между прочим, пример, каким образом медицина без всяких жертв может вести культурного
человека к тому, к чему естественный отбор приводит дикарей
с громадными жертвами.
Человек застигнут настоящим временем в определенной стадии своей эволюции,
с массою всевозможных недостатков, недоразвитий и пережитков; он как бы выхвачен из лаборатории природы в самый разгар процесса своей формировки недоделанным и незавершенным.
Человеческий организм должен, наконец, установиться и вполне приспособиться к условиям существования. Но в каком направлении пойдет само это приспособление? Ястреб,
с головокружительной высоты различающий глазом приникшего к земле жаворонка, приспособлен к условиям существования; но приспособлен к ним и роющийся в земле слепой крот. К чему же предстоит приспособляться
человеку — к свободе ястреба или к рабству крота? Предстоит ли ему улучшать и совершенствовать имеющиеся у него свойства или терять их?
Силою своего разума
человек все больше сбрасывает
с себя иго внешней природы, становится все более независимым от нее и все более сильным в борьбе
с нею.
Но, когда подведешь итог тому, что нами уже потеряно и что мы
с таким легким сердцем собираемся утерять, становится жутко, и в далеком светлом царстве начинает мерещиться темный призрак нового рабства
человека.
Ведь для нас все эти
люди — существа совершенно
с другой планеты,
с которыми у нас нет ничего общего, даже в самом понятии о здоровье.
Как «нерациональною» будет для нас обыкновенная пища, так «нерациональным» станет обыкновенный воздух: он будет слишком редок и грязен для наших маленьких, нежных легких; и
человек будет носить при себе аппарат
с сгущенным чистым кислородом и дышать им через трубочку; а испортился вдруг аппарат, и
человек на вольном воздухе будет, как рыба, погибать от задушения.
Наука не может не видеть, как регрессирует
с культурою великолепный образ
человека, создавшийся путем такого долгого и трудного развития.
Если
человек скинет
с себя одежды, организму также придется тратить громадные запасы своей энергии на усиленное теплообразование, и совсем нет оснований завидовать какой-нибудь ледниковой блохе, живущей и размножающейся на льду.
Культурный
человек равнодушно нацепляет себе на нос очки, теряет мускулы и отказывается от всякой «тяжелой» пищи; но не ужасает ли и его перспектива ходить всюду
с флаконом сгущенного кислорода, кутать в комнатах руки и лицо, вставлять в нос обонятельные пластинки и в уши — слуховые трубки?
Так говорил Заратустра, обращаясь к «презирающим тело…». Чем больше знакомишься
с душою
человека, именуемого «интеллигентом», тем менее привлекательным и удовлетворяющим является этот малый разум, отрекшийся от своего великого разума.
И вот жизнь говорит: «Ты, крепкий
человек с сильными мышцами, зорким глазом и чутким ухом, выносливый, сам от себя во всем зависящий, — ты мне не нужен и обречен на уничтожение…»
Но что радостного несет
с собою идущий ему на смену
человек?
Бесполезно гадать, где и на чем установятся в будущем пределы стыдливости; но в одном нельзя сомневаться, — что
люди все
с большей серьезностью и уважением станут относиться к природе и ее законам, а вместе
с этим перестанут краснеть за то, что у них есть тело и что это тело живет по законам, указанным природою.
О, какова ненависть таких
людей! Нет ей пределов. В прежние времена расправа
с врачами в подобных случаях была короткая. «Врач некий, немчин Антон, — рассказывают русские летописи, — врачева князя Каракуча, да умори его смертным зелием за посмех. Князь же великий Iоанн III выдал его сыну Каракучеву, он же мучив его, хоте на окуп дати. Князь же великий не повеле, но повеле его убити; они сведше его на Москву-реку под мост зимою, и зарезали ножом, яко овцу».
«Больной»,
с которым я имею дело как врач, — это нечто совершенно другое, чем просто больной
человек, — даже не близкий, а хоть сколько-нибудь знакомый; за этих я способен болеть душою, чувствовать вместе
с ними их страдания; по отношению же к первым способность эта все больше исчезает; и я могу понять одного моего приятеля-хирурга, гуманнейшего
человека, который, когда больной вопит под его ножом,
с совершенно искренним изумлением спрашивает его...
О, эта плата! Как много времени должно было пройти, чтоб хоть сколько-нибудь свыкнуться
с нею! Каждый твой шаг отмечается рублем, звон этого рубля непрерывно стоит между тобой и страдающим
человеком. Сколько осложнений он вызывает в отношениях, как часто мешает делу и связывает руки!
Когда я читал в газетах, что какой-нибудь врач взыскивает
с пациента гонорар судом, мне становилось стыдно за свою профессию, в которой возможны такие
люди; мне ясно рисовался образ этого врача, черствого и алчного, видящего в страданиях больного лишь возможность получить
с него столько-то рублей. Зачем он пошел во врачи? Шел бы в торговцы или подрядчики или открыл бы кассу ссуд.
Но все время он называл товарища не по имени, а «доктор», все время держался
с тою изысканною вежливостью, которою
люди прикрывают свое брезгливое отношение к
человеку.
Барыня эта, конечно, много и горячо будет всем рассказывать о корыстолюбии наших врачей. И удивительно,
с какою уверенностью в своей правоте распространяют свои рассказы подобные
люди и
с каким сочувствием встречает общество эти рассказы. В № 248 «Рижского вестника» за 1894 год было помещено письмо в редакцию следующего содержания...
Этот случай очень характерен. Господин Иванов, — заметьте,
человек состоятельный, — заставляет врача «немедленно» приехать к себе
с другого конца такого большого города, как Рига, потраченное врачом время оплачивает тридцатью-сорока копейками, — и не себя, а врача же пригвождает к позорному столбу за корыстолюбие! И газета печатает его письмо, и читатели возмущаются врачом…
И там бедняк узнает, что не всегда можно мыслить последовательно, что врача за отсутствие бескорыстия можно упрятать в тюрьму, а все остальные
люди пользуются правом невозбранно распоряжаться своим кошельком и трудом; за отказ в помощи умирающему
с голоду
человеку им предоставляется право ведаться только
с собственною совестью, и если совесть эта достаточно тверда, то они могут гордо нести свои головы и пользоваться всеобщим почетом.
Бесприютный
человек может замерзнуть на подъезде никем не занятой квартиры, может умереть
с голода под окном булочной, — и закон равнодушно отправит труп в полицейский приемный покой и ограничится констатированием причины смерти погибшего, владельцы дома и булочной могут быть спокойны: они не обязаны быть человеколюбивыми и уважать страждущее человечество.