Неточные совпадения
Записки мои — это
не записки старого, опытного врача, подводящего итоги своим долгим наблюдениям и размышлениям, выработавшего определенные ответы на все сложные вопросы врачебной науки, этики и профессии; это также
не записки врача-философа, глубоко проникшего в
суть науки и вполне овладевшего ею.
Наука эта
была для меня тяжелою и неприятною повинностью, которую для чего-то необходимо
было отбыть, но которая сама по себе
не представляла для меня решительно никакого интереса; что мне
было до того, в каком веке написано «Слово Даниила Заточника», чей сын
был Оттон Великий и как
будет страдательный залог от «persuadeo tibi» [Уверяю тебя (лат.).
Каждый день, каждая лекция несли с собою новые для меня «открытия»: я
был поражен, узнав, что мясо, то самое мясо, которое я
ем в виде бифштекса и котлет, и
есть те таинственные «мускулы», которые мне представлялись в виде каких-то клубков сероватых нитей; я раньше думал, что из желудка твердая пища идет в кишки, а жидкая — в почки; мне казалось, что грудь при дыхании расширяется оттого, что в нее какою-то непонятною силою вводится воздух; я знал о законах сохранения материи и энергии, но в душе совершенно
не верил в них.
Я шел по улице, следя за идущим передо мною прохожим, и он
был для меня
не более, как живым трупом: вот теперь у него сократился glutaeus maximus, теперь — quadriceps femoris; эта выпуклость на шее обусловлена мускулом sternocleidomastoideus; он наклонился, чтобы поднять упавшую тросточку, — это сократились musculi recti abdominis и потянули к тазу грудную клетку.
Метод этот так обаятельно действовал на ум потому, что являлся
не в виде школьных правил отвлеченной логики, а с необходимостью вытекал из самой
сути дела: каждый факт, каждое объяснение факта как будто сами собою твердили золотые слова Бэкона: «non fingendum aut excogitandum, sed inveniendum, quid natura faciat aut ferat, —
не выдумывать,
не измышлять, а искать, что делает и несет с собою природа».
Можно
было не знать даже о существовании логики, — сама наука заставила бы усвоить свой метод успешнее, чем самый обстоятельный трактат о методах; она настолько воспитывала ум, что всякое уклонение от прямого пути в ней же самой, — вроде «непрерывной зародышевой плазмы» Вейсмана или теорий зрения, — прямо резало глаза своею ненаучностью.
Больные, искалеченные, страдающие люди бесконечною вереницею потянулись перед глазами; легких больных в клиники
не принимают, — все это
были страдания тяжелые, серьезные.
Ужасно
было не только то, что существуют подобные муки; еще ужаснее
было то, как легко они приобретаются, как мало гарантирован от них самый здоровый человек.
Само здоровье наше — это
не спокойное состояние организма; при глотании, при дыхании в нас ежеминутно проникают мириады бактерий, внутри нашего тела непрерывно образуются самые сильные яды; незаметно для нас все силы нашего организма ведут отчаянную борьбу с вредными веществами и влияниями, и мы никогда
не можем считать себя обеспеченными от того, что, может
быть, вот в эту самую минуту сил организма
не хватило, и наше дело проиграно.
Это все тоже
было «нормально»!.. И дело тут
не в том, что «цивилизация» сделала роды труднее: в тяжелых муках женщины рожали всегда, и уж древний человек
был поражен этой странностью и
не мог объяснить ее иначе, как проклятьем бога.
Как ни берегись, а может
быть, через год в это время я уже
буду лежать, пораженный pemphigo foliaceo; вся кожа при этой болезни покрывается вялыми пузырями; пузыри лопаются и обнажают подкожный слой, который больше
не зарастает; и человек, лишенный кожи,
не знает, как сесть, как лечь, потому что самое легкое прикосновение к телу вызывает жгучие боли.
Но ведь и тот больной с pemphigus’ом, которого я на днях видел в клинике, полгода назад тоже
был совершенно здоров и
не ждал беды.
Сомнения
быть не могло: из родинки у меня развивалась саркома, — та страшная меланосаркома, которая обыкновенно и развивается из невинных родинок.
Но спустя некоторое время я стал замечать, что со мною творится что-то неладное: появилась общая вялость и отвращение к труду, аппетит
был плох, меня мучила постоянная жажда; я начал худеть; по телу то там, то здесь стали образовываться нарывы; мочеотделение
было очень обильное; я исследовал мочу на сахар, — сахара
не оказалось.
— Вы полагаете, что у вас diabetes insipidus, — резко сказал он. — Это очень хорошо, что вы так прилежно изучаете Штрюмпеля: вы
не забыли решительно ни одного симптома. Желаю вам так же хорошо ответить о диабете на экзамене. Поменьше курите, больше
ешьте и двигайтесь и бросьте думать о диабете.
У больного с вывихом плеча — порок сердца; хлороформировать нельзя, и вывих вправляют без наркоза; фельдшера крепко вцепились в больного, он бьется и вопит от боли, а нужно внимательно следить за приемами профессора, вправляющего вывих; нужно
быть глухим к воплям оперируемого,
не видеть корчащегося от боли тела, душить в себе жалость и волнение.
С непривычки это
было очень трудно, и внимание постоянно двоилось; приходилось убеждать себя, что ведь это
не мне больно, что ведь я совершенно здоров, а больно другому.
Впрочем, привычка эта вырабатывается скорее, чем можно бы думать, и я
не знаю случая, чтобы медик, одолевший препаровку трупов, отказался от врачебной дороги вследствие неспособности привыкнуть к стонам и крови. И слава богу, разумеется, потому что такое относительное «очерствение»
не только необходимо, но прямо желательно; об этом
не может
быть и спора. Но в изучении медицины на больных
есть другая сторона, несравненно более тяжелая и сложная, в которой далеко
не все столь же бесспорно.
Дежурный врач, конечно,
был человек
не «дикий» и
не «жестокий»; но характерно, что ему и в голову
не пришел самый, казалось бы, естественный выход: обязаться перед матерью, в случае смерти ребенка,
не вскрывать его.
Я сидел весь красный, стараясь
не смотреть на больную; мне казалось, что взгляды всех товарищей устремлены на меня; когда я поднимал глаза, передо мною
было все то же гордое, холодное, прекрасное лицо, склоненное над бледною грудью: как будто совсем
не ее тело ощупывали эти чужие мужские руки.
Я старался смотреть на нее глазами врача, но я
не мог
не видеть, что у нее красивые плечи и грудь, я
не мог
не видеть, что и товарищи мои что-то уж слишком интересуются предсистолическим шумом, — и мне
было стыдно этого.
На основании своего опыта я думаю, что в маленьких городках вообще едва ли
было бы возможно вести гинекологическую клинику, если бы все без исключения пациентки
не хлороформировались для целей исследования.
Вскрытие кончилось. В своем эпикризе патолог заявил, что перитонит
был, несомненно, вызван поранением кишечника, но что при той массе сращений и перемычек, которыми изобиловала опухоль, заметить такое поранение
было очень нелегко, и в столь тяжелых операциях ни один самый лучший хирург
не может
быть гарантирован от несчастных случайностей.
И разве мы с тобой
не рассмеялись бы, подобно авгурам, если бы увидели, как наш больной поглядывает на часы, чтоб
не опоздать на десять минут с приемом назначенной ему жиденькой кислоты с сиропом?» Вообще, как я видел, в медицине существует немало довольно-таки поучительных «специальных терминов»;
есть, например, термин: «ставить диагноз ex juvantibus, — на основании того, что помогает»: больному назначается известное лечение, и, если данное средство помогает, значит, больной болен такою-то болезнью; второй шаг делается раньше первого, и вся медицина ставится вверх ногами:
не зная болезни, больного лечат, чтобы на основании результатов лечения определить, от этой ли болезни следовало его лечить!
Для врачей
не должно
быть ничего невозможного — вот точка зрения, с которой судит большинство; с этой же точки зрения судил и я.
Ни расспрос больной, ни исследование ее
не давали на это никаких хоть сколько-нибудь ясных указаний; с совершенно одинаковою вероятностью можно
было предположить кистому яичника, саркому забрюшинных желез, эхинококк селезенки, гидронефроз, рак поджелудочной железы.
Я как будто даже
был доволен тем, что
не могу ориентироваться в моем случае: моя ли вина, что наша, с позволения сказать, наука
не дает мне для этого никакой надежной руководящей нити?
Но время шло, знания мои приумножались;
был окончен пятый курс, уж начались выпускные экзамены, а я чувствовал себя по-прежнему беспомощным и неумелым,
не способным ни на какой сколько-нибудь самостоятельный шаг.
Мы с горькою завистью смотрели на тех счастливцев, которые
были оставлены ординаторами при клиниках: они могли продолжать учиться, им предстояло работать
не на свой страх, а под руководством опытных и умелых профессоров.
Мы же, все остальные, — мы должны
были идти в жизнь самостоятельными врачами
не только с «правами и преимуществами», но и с обязанностями, «сопряженными по закону с этим званием»…
Знания мои
были далеко
не настолько прочны, чтобы я чувствовал себя способным пользоваться ими экспромтом.
Я перебирал в памяти всевозможные заболевания печени и
не мог остановиться ни на одном; всего естественнее
было поставить новое заболевание в связи с существовавшею уже болезнью; при дизентерии иногда встречаются нарывы печени, но против нарыва говорила нормальная температура.
И она села. И ее можно
было выстукать, выслушать, и я увидел типическую крупозную пневмонию, типичнее которой ничего
не могло
быть…
Характерно также то, что в своем распознавании я остановился на самой редкой из всех болезней, которые можно
было предположить. И в моей практике это
было не единичным случаем: кишечные колики я принимал за начинающийся перитонит; где
был геморрой, я открывал рак прямой кишки и т. п. Я
был очень мало знаком с обыкновенными болезнями, — мне прежде всего приходила в голову мысль о виденных мною в клиниках самых тяжелых, редких и «интересных» случаях.
— Не-ет, — ответил я. — Теперь с каждым днем боли
будут меньше, состояние
будет улучшаться. Только следите за тем, чтоб лекарство принималось аккуратно.
Через два дня я получил от него записку: «Милостивый государь! Жене моей
не только
не стало лучше, но ей совсем плохо.
Будьте добры приехать».
— Полноте, сударыня, ну можно ли так падать духом! — сказал я. — Тут никакой и речи
не может
быть о смерти, — скоро вы
будете совершенно здоровы.
Приезжаю на следующий день, вхожу к больной. Она даже
не пошевельнулась при моем приходе; наконец неохотно повернула ко мне голову; лицо ее спалось, под глазами
были синие круги.
Увы, совершенно верно! Для меня это
было очень неожиданно… Я, может
быть, поступил легкомысленно, обещав с самого начала быстрое излечение; учебники мои оговаривались, что иногда салициловый натр остается при ревматизме недействительным, но чтоб, раз начавшись, действие его ни с того ни с сего способно
было прекратиться, — этого я совершенно
не предполагал. Книги
не могли излагать дела иначе, как схематически, но мог ли и я, руководствовавшийся исключительно книгами,
быть несхематичным?
При прощании меня больше
не просили приходить. Как это ни
было для меня оскорбительно, но в душе я
был рад, что отделался от своей пациентки; измучила она меня чрезвычайно.
Когда меня спрашивали, какого вкуса
будет прописываемое мною лекарство, я
не знал, что ответить, потому что сам
не только никогда
не пробовал его, но даже
не видал.
Жизнь больного человека, его душа
были мне совершенно неизвестны; мы баричами посещали клиники, проводя у постели больного по десяти-пятнадцати минут; мы с грехом пополам изучали болезни, но о больном человеке
не имели даже самого отдаленного представления.
Я откровенно рассказывал ему о своих недоумениях и ошибках, советовался обо всем, чего
не понимал, даже таскал его к своим пациентам; с чисто отеческою отзывчивостью Иван Семенович всегда
был готов прийти ко мне на помощь и своими знаниями, и опытностью, и всем, чем мог.
Осмотрев больного, Иван Семенович заставил его сесть, набрал в гуттаперчевый баллон теплой воды и, введя наконечник между зубами больного, проспринцевал ему рот: вышла масса вязкой, тягучей слизи. Больной сидел, кашляя и перхая, а Иван Семенович продолжал энергично спринцевать: как он
не боялся, что больной захлебнется?.. С каждым новым спринцеванием слизь выделялась снова и снова; я
был поражен, что такое невероятное количество слизи могло уместиться во рту человека.
У мальчика
была скарлатина в очень тяжелой форме; он бредил и метался, температура
была 41°, пульс почти
не прощупывался.
Опухоль
была очень болезненна, и поэтому на первый раз я втер мазь
не сильно.
В каждой больнице работают даром десятки врачей; те из них, которые хотят получать нищенское содержание штатного ординатора, должны дожидаться этого по пяти, по десяти лет; большинство же на это вовсе и
не рассчитывает, а работает только для приобретения того, что им должна
была дать, но
не дала школа.
Теперь, когда я проходил мимо трактира, меня так и тянуло в него: мне казалось высшим блаженством подойти к ярко освещенной стойке, уставленной вкусными закусками, и
выпить рюмку-другую водки; странно, что меня, полуголодного и вовсе
не алкоголика, главным образом привлекала именно водка, а
не закуски.
При этом я видел, что труд мой прямо нужен больнице и что любезность, с которою мне «позволяли» в ней работать,
была любезностью предпринимателя, «дающего хлеб» своим рабочим; разница
была только та, что за мою работу мне платили
не хлебом, а одним лишь позволением работать.
Когда, усталый и разбитый, я возвращался домой после бессонного дежурства и ломал себе голову, чего бы попитательнее купить себе на восемь копеек для обеда, меня охватывали злоба и отчаяние: неужели за весь свой труд я
не имею права
быть хоть сытым?