Неточные совпадения
Шел по двору крепкий парень-конюх, поскользнулся и ударился спиною о корыто, — и вот он уже шестой год лежит у нас в клинике: ноги его висят, как плети, больной ими не
может двинуть, он мочится и ходит под
себя; беспомощный, как грудной ребенок, он лежит так дни, месяцы, годы, лежит до пролежней, и нет надежды, что когда-нибудь воротится прежнее…
Само здоровье наше — это не спокойное состояние организма; при глотании, при дыхании в нас ежеминутно проникают мириады бактерий, внутри нашего тела непрерывно образуются самые сильные яды; незаметно для нас все силы нашего организма ведут отчаянную борьбу с вредными веществами и влияниями, и мы никогда не
можем считать
себя обеспеченными от того, что,
может быть, вот в эту самую минуту сил организма не хватило, и наше дело проиграно.
Вскрытие каждого больного, хотя бы умершего от самой «обыкновенной» болезни, чрезвычайно важно для врача; оно указывает ему его ошибки и способы избежать их, приучает к более внимательному и всестороннему исследованию больного, дает ему возможность уяснить
себе во всех деталях анатомическую картину каждой болезни; без вскрытий не
может выработаться хороший врач, без вскрытий не
может развиваться и совершенствоваться врачебная наука.
У моей больной опухоль живота — вот все, что я
могу сказать, если хочу отнестись к делу сколько-нибудь добросовестно; вырабатывать же из
себя шарлатана я не имею никакого желания и не стану «уверенно» объявлять, что имею дело с гидронефрозом, зная, что это легко
может оказаться и саркомой, и эхинококком, и чем угодно.
Полученные мною в университете знания представляли
собою хаотическую груду, в которой я не
мог ориентироваться и перед которою стоял в полнейшей беспомощности.
И я начинал жалеть, что бросил свою практику и приехал в Петербург. Бильрот говорит: «Только врач, не имеющий ни капли совести,
может позволить
себе самостоятельно пользоваться теми правами, которые ему дает его диплом». А кто в этом виноват? Не мы! Сами устраивают так, что нам нет другого выхода, — пускай сами же и платятся!..
Красный и потный, я передохнул и снова приступил к операции, стараясь не смотреть на выпученные, страдающие глаза ребенка. Гортань его опухла, и теперь было еще труднее ориентироваться. Конец трубки все упирался во что-то, и я никак не
мог побороть
себя, чтоб не попытаться преодолеть препятствия силою.
Но нужно ли приводить еще ссылки в доказательство истины, что, не имея опыта, нельзя стать опытным оператором? Где же тут выход? С точки зрения врача, можно еще примириться с этим: «все равно, ничего не поделаешь». Но когда я воображаю
себя пациентом, ложащимся под нож хирурга, делающего свою первую операцию, — я не
могу удовлетвориться таким решением, я сознаю, что должен быть другой выход во что бы то ни стало.
Столетие все увеличивающегося знания и опытности хотел бы я иметь за
собою, — тогда,
может быть, я
мог бы кое-что сделать.
Непонятно, почему в таком случае проф. Гюббенет не привил сифилиса
себе? Или,
может быть, это было бы слишком «дорого» даже и для человечества?
Страницы этой газеты так и пестрят заметками редакции в таком роде: «Опять непозволительные опыты!», «Мы решительно не понимаем, как врачи
могут позволять
себе подобные опыты!», «Не ждать же, в самом деле, чтобы прокуроры взяли на
себя труд разъяснить, где кончаются опыты позволительные и начинаются уже преступные!», «Не пора ли врачам сообща восстать против подобных опытов, как бы поучительны сами по
себе они ни были?»
Для нас же задача
может быть только одна — работать для будущего, стремиться познать и покорить
себе жизнь во всей ее широте и сложности.
«Великое учение о непрерывности, — говорит он, — не позволяет нам предположить, чтобы что-нибудь
могло явиться в природе неожиданно и без предшественников, без постепенного перехода; неоспоримо, что низшие позвоночные животные обладают, хотя и в менее развитом виде, тою частью мозга, которую мы имеем все основания считать у
себя самих органом сознания.
Когда читаешь эту речь, оторопь берет от той груды лжи и подтасовок, которыми она полна, и невольно задаешь
себе вопрос:
может ли быть жизненным учение, которому приходится прибегать к такому беззастенчивому обману публики?
Люди знали бы, что каждый новый больной представляет
собою новую, неповторяющуюся болезнь, чрезвычайно сложную и запутанную, разобраться в которой далеко не всегда
может и врач со всеми его знаниями.
Многое из того, что мною рассказано в предыдущих главах,
может у людей, слепо верующих в медицину, вызвать недоверие к ней. Я и сам пережил это недоверие. Но вот теперь, зная все, я все-таки с искренним чувством говорю: я верю в медицину, — верю, хотя она во многом бессильна, во многом опасна, многого не знает. И
могу ли я не верить, когда то и дело вижу, как она дает мне возможность спасать людей, как губят сами
себя те, кто отрицает ее?
Больной жаловался на сильное слюнотечение, десны покраснели и распухли, изо рта несло отвратительным запахом; это была типическая картина легкого отравления ртутью, вызванного назначенным мною каломелем: обвинить
себя я ни в чем не
мог, — я принял решительно все предупредительные меры.
Он
может обладать громадным распознавательным талантом, уметь улавливать самые тонкие детали действия своих назначений, — и все это останется бесплодным, если у него нет способности покорять и подчинять
себе душу больного.
В такие минуты меня охватывает стыд за
себя и за ту науку, которой я служу, за ту мелкость и убогость, с какою она осуждена проявлять
себя в жизни. В деревне ко мне однажды обратился за помощью мужик с одышкою. Все левое легкое у него оказалось сплошь пораженным крупозным воспалением. Я изумился, как
мог он добрести до меня, и сказал ему, чтобы он немедленно по приходе домой лег и не вставал.
Но вот я представляю
себе, что общественные условия в корне изменились. Каждый человек имеет возможность исполнять все предписания гигиены, каждому заболевшему мы в состоянии предоставить все, что только
может потребовать врачебная наука. Будет ли, по крайней мере, тогда наша работа несомненно плодотворна и свободна от противоречий?
Между тем, не ломая всей своей природы, она не
может отказываться от любви и непрерывного материнства, всасывающих в
себя все силы женщины за все время их расцвета.
Обитательницы Огненной Земли ходят нагими и нисколько не стесняются этого; между тем, замечая на
себе страстные взгляды приезжих европейских матросов, они краснели и спешили спрятаться;
может быть, совсем так же покраснела бы одетая европейская женщина, поймав на
себе взгляд бразилианца или индейца Ориноко.
Назавтра мне пришлось употребить все усилия воли, чтобы заставить
себя пойти. Звонясь, я дрожал от негодования, готовясь встретить эту бессмысленную, не заслуженную мною ненависть со стороны людей, для которых я делал все, что
мог.
Тяжелые больные особенно поучительны для врача; раньше я не понимал, как
могут товарищи мои по больнице всего охотнее брать
себе палаты с «интересными» труднобольными, я, напротив, всячески старался отделываться от таких больных; мне было тяжело смотреть на эти иссохшие тела с отслаивающимся мясом и загнивающею кровью, тяжело было встречаться с обращенными на тебя надеющимися взглядами, когда так ничтожно мало
можешь помочь.
Мне понятно, как Пирогов, с его чутким, отзывчивым сердцем,
мог позволить
себе ту возмутительную выходку, о которой он рассказывает в своих воспоминаниях. «Только однажды в моей практике, — пишет он, — я так грубо ошибся при исследовании больного, что, сделав камнесечение, не нашел в мочевом пузыре камня. Это случилось именно у робкого, богоязненного старика; раздосадованный на свою оплошность, я был так неделикатен, что измученного больного несколько раз послал к черту.
Поведение коммерсанта поразило меня и заставило сильно задуматься; оно было безобразно и бессмысленно, а между тем в основе его лежал именно тот возвышенный взгляд на врача, который целиком разделял и я. По мнению коммерсанта, врач должен стыдиться — чего? Что ему нужно есть и одеваться и что он требует вознаграждения за свой труд! Врач
может весь свой труд отдавать обществу даром, но кто же сами-то эти бескорыстные и самоотверженные люди, которые считают
себя вправе требовать этого от врача?
Поступок доктора Проценко был возмутителен, — об этом не
может быть и спору; но ведь интересна и психология публики, горячо поаплодировавшей обвинительному приговору — и спокойно разошедшейся после этого по домам; расходясь, она говорила о жестокосердном корыстолюбии врачей, но ей и в голову не пришло хоть грошом помочь тому бедняку, из-за которого был осужден д-р Проценко. Я представляю
себе, что этот бедняк умел логически и последовательно мыслить. Он подходит к первому из публики и говорит...
— Служба крайне тяжелая! — повторил он и снова замолчал. — В газетах пишут: «д-р Петров был пьян». Верно, я был пьян, и это очень нехорошо. Все вправе возмущаться. Но сами-то они, — ведь девяносто девять из них на сто весьма не прочь выпить, не раз бывают пьяны и в вину этого
себе не ставят. Они только не
могут понять, что другому человеку ни одна минута его жизни не отдана в его полное распоряжение… А это, брат, ох, как тяжело, — не дай бог никому!..
Упомянутая касса — касса взаимопомощи, и составляется из ежегодных взносов членов кассы, которые одни только и имеют право на пособие. Общество, которому служат врачи, к этой кассе, разумеется, никакого касательства не имеет и не хочет иметь. Заражайтесь и калечьте
себя на работе для нас, а раз вы выбыли из строя, то помогайте
себе сами. Размеры назначенных пособий в приведенных выдержках говорят сами за
себя, какую помощь
может оказывать своим членам касса.
Думать, что его можно разжалобить, — смешно; смешно и ждать, что можно чего-нибудь достигнуть указанием на его несправедливое отношение к нам. Только тот, кто борется,
может заставить
себя слушать. И выход для нас один: мы, врачи, должны объединиться, должны совместными силами бороться с этим чудовищем и отвоевать
себе лучшую и более свободную долю.
Неточные совпадения
Как рано
мог он лицемерить, // Таить надежду, ревновать, // Разуверять, заставить верить, // Казаться мрачным, изнывать, // Являться гордым и послушным, // Внимательным иль равнодушным! // Как томно был он молчалив, // Как пламенно красноречив, // В сердечных письмах как небрежен! // Одним дыша, одно любя, // Как он умел забыть
себя! // Как взор его был быстр и нежен, // Стыдлив и дерзок, а порой // Блистал послушною слезой!
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! //
Могу ли их
себе представить // С «Благонамеренным» в руках! // Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?
Быть
может, он для блага мира // Иль хоть для славы был рожден; // Его умолкнувшая лира // Гремучий, непрерывный звон // В веках поднять
могла. Поэта, // Быть
может, на ступенях света // Ждала высокая ступень. // Его страдальческая тень, // Быть
может, унесла с
собою // Святую тайну, и для нас // Погиб животворящий глас, // И за могильною чертою // К ней не домчится гимн времен, // Благословение племен.
Мечтам и годам нет возврата; // Не обновлю души моей… // Я вас люблю любовью брата // И,
может быть, еще нежней. // Послушайте ж меня без гнева: // Сменит не раз младая дева // Мечтами легкие мечты; // Так деревцо свои листы // Меняет с каждою весною. // Так, видно, небом суждено. // Полюбите вы снова: но… // Учитесь властвовать
собою: // Не всякий вас, как я, поймет; // К беде неопытность ведет».
«Мой дядя самых честных правил, // Когда не в шутку занемог, // Он уважать
себя заставил // И лучше выдумать не
мог. // Его пример другим наука; // Но, боже мой, какая скука // С больным сидеть и день и ночь, // Не отходя ни шагу прочь! // Какое низкое коварство // Полуживого забавлять, // Ему подушки поправлять, // Печально подносить лекарство, // Вздыхать и думать про
себя: // Когда же черт возьмет тебя!»