Вот что, например, рассказывает один русский врач-путешественник о знаменитом Листере, творце антисептики: «Листер слишком близко принимает
к сердцу интересы своего больного и слишком высоко ставит свою нравственную ответственность перед каждым оперируемым.
Да, не нужно ничего принимать
к сердцу, нужно стоять выше страданий, отчаяния, ненависти, смотреть на каждого больного как на невменяемого, от которого ничего не оскорбительно. Выработается такое отношение, — и я хладнокровно пойду к тому машинисту, о котором я рассказывал в прошлой главе, и меня не остановит у порога мысль о незаслуженной ненависти, которая меня там ждет. И часто-часто приходится повторять себе: «Нужно выработать безразличие!» Но это так трудно…
Неточные совпадения
У больного с вывихом плеча — порок
сердца; хлороформировать нельзя, и вывих вправляют без наркоза; фельдшера крепко вцепились в больного, он бьется и вопит от боли, а нужно внимательно следить за приемами профессора, вправляющего вывих; нужно быть глухим
к воплям оперируемого, не видеть корчащегося от боли тела, душить в себе жалость и волнение.
Я чувствую, что во мне постепенно начинает вырабатываться совершенно особенное отношение
к больным; я держусь с ними мягко и внимательно, добросовестно стараюсь сделать все, что могу, но — с глаз долой, и с
сердца долой.
Мне понятно, как Пирогов, с его чутким, отзывчивым
сердцем, мог позволить себе ту возмутительную выходку, о которой он рассказывает в своих воспоминаниях. «Только однажды в моей практике, — пишет он, — я так грубо ошибся при исследовании больного, что, сделав камнесечение, не нашел в мочевом пузыре камня. Это случилось именно у робкого, богоязненного старика; раздосадованный на свою оплошность, я был так неделикатен, что измученного больного несколько раз послал
к черту.
Он ввел меня в спальню. На широкой двуспальной кровати, согнувшись, головою
к стене, неподвижно лежала молодая женщина. Я взялся за пульс, — рука была холодна и тяжела, пульса не было; я положил молодую женщину на спину, посмотрел глаз, выслушал
сердце… Она была мертва. Я медленно выпрямился.
Недавно рано утром меня разбудили
к больному, куда-то в один из пригородов Петербурга. Ночью я долго не мог заснуть, мною овладело странное состояние: голова была тяжела и тупа, в глубине груди что-то нервно дрожало, и как будто все нервы тела превратились в туго натянутые струны; когда вдали раздавался свисток поезда на вокзале или трещали обои, я болезненно вздрагивал, и
сердце, словно оборвавшись, вдруг начинало быстро биться. Приняв бромистого натра, я, наконец, заснул; и вот через час меня разбудили.
Он насильно пожал ему руку, и прижал ее
к сердцу, и благодарил его за то, что он дал ему случай увидеть на деле ход производства; что передрягу и гонку нужно дать необходимо, потому что способно все задремать и пружины сельского управленья заржавеют и ослабеют; что вследствие этого события пришла ему счастливая мысль: устроить новую комиссию, которая будет называться комиссией наблюдения за комиссиею построения, так что уже тогда никто не осмелится украсть.
Возьмет он руку,
к сердцу жмет, // Из глубины души вздохнет, // Ни слова вольного, и так вся ночь проходит, // Рука с рукой, и глаз с меня не сводит. — // Смеешься! можно ли! чем повод подала // Тебе я к хохоту такому!
— В городе? — произнес он, едва опять не вскрикнувши, и почувствовал, что вся кровь вдруг прихлынула
к сердцу. — Отчего ж она в городе?
Если ошибусь, если правда, что я буду плакать над своей ошибкой, по крайней мере, я чувствую здесь (она приложила ладонь
к сердцу), что я не виновата в ней; значит, судьба не хотела этого, Бог не дал.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. //
К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение
к летам… // А нынче! — что
к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим
сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Весь вечер Ленский был рассеян, // То молчалив, то весел вновь; // Но тот, кто музою взлелеян, // Всегда таков: нахмуря бровь, // Садился он за клавикорды // И брал на них одни аккорды, // То,
к Ольге взоры устремив, // Шептал: не правда ль? я счастлив. // Но поздно; время ехать. Сжалось // В нем
сердце, полное тоской; // Прощаясь с девой молодой, // Оно как будто разрывалось. // Она глядит ему в лицо. // «Что с вами?» — «Так». — И на крыльцо.
Он был не глуп; и мой Евгений, // Не уважая
сердца в нем, // Любил и дух его суждений, // И здравый толк о том, о сем. // Он с удовольствием, бывало, // Видался с ним, и так нимало // Поутру не был удивлен, // Когда его увидел он. // Тот после первого привета, // Прервав начатый разговор, // Онегину, осклабя взор, // Вручил записку от поэта. //
К окну Онегин подошел // И про себя ее прочел.
О, кто б немых ее страданий // В сей быстрый миг не прочитал! // Кто прежней Тани, бедной Тани // Теперь в княгине б не узнал! // В тоске безумных сожалений //
К ее ногам упал Евгений; // Она вздрогнула и молчит // И на Онегина глядит // Без удивления, без гнева… // Его больной, угасший взор, // Молящий вид, немой укор, // Ей внятно всё. Простая дева, // С мечтами,
сердцем прежних дней, // Теперь опять воскресла в ней.
Покамест упивайтесь ею, // Сей легкой жизнию, друзья! // Ее ничтожность разумею // И мало
к ней привязан я; // Для призраков закрыл я вежды; // Но отдаленные надежды // Тревожат
сердце иногда: // Без неприметного следа // Мне было б грустно мир оставить. // Живу, пишу не для похвал; // Но я бы, кажется, желал // Печальный жребий свой прославить, // Чтоб обо мне, как верный друг, // Напомнил хоть единый звук.