Каждый день, каждая лекция несли с собою новые для меня «открытия»: я был поражен, узнав, что мясо, то самое мясо, которое я ем в виде бифштекса и котлет, и есть те таинственные «мускулы», которые мне представлялись в виде каких-то клубков сероватых нитей; я раньше думал, что из желудка твердая пища идет в кишки, а жидкая — в почки; мне казалось, что грудь при дыхании расширяется оттого, что в нее какою-то непонятною силою вводится воздух; я знал о законах сохранения материи и энергии, но
в душе совершенно не верил в них.
Кое-как я нес свои обязанности, горько смеясь
в душе над больными, которые имели наивность обращаться ко мне за помощью: они, как и я раньше, думают, что тот, кто прошел медицинский факультет, есть уже врач, они не знают, что врачей на свете так же мало, как и поэтов, что врач — ординарный человек при теперешнем состоянии науки — бессмыслица.
Они ушли. Я взялся за прерванное их приходом чтение. И вдруг меня поразило, как равнодушен я остался ко всем их благодарностям; как будто над душою пронесся докучный вихрь слов, пустых, как шелуха, и ни одного из них не осталось
в душе. А я-то раньше воображал, что подобные минуты — «награда», что это — «светлые лучи» в темной и тяжелой жизни врача!.. Какие же это светлые лучи? За тот же самый труд, за то же горячее желание спасти мальчика я получил бы одну ненависть, если бы он умер.
Неточные совпадения
Я учился
в гимназии хорошо, но, как и большинство моих товарищей, науку гимназическую презирал до глубины
души.
Близкие, дорогие мне люди стали
в моих глазах как-то двоиться; эта девушка, —
в ней столько оригинального и славного, от ее присутствия на
душе становится хорошо и светло, а между тем все, составляющее ее, мне хорошо известно, и ничего
в ней нет особенного: на ее мозге те же извилины, что и на сотнях виденных мною мозгов, мускулы ее так же насквозь пропитаны жиром, который делает столь неприятным препарирование женских трупов, и вообще
в ней нет решительно ничего привлекательного и поэтического.
У больного с вывихом плеча — порок сердца; хлороформировать нельзя, и вывих вправляют без наркоза; фельдшера крепко вцепились
в больного, он бьется и вопит от боли, а нужно внимательно следить за приемами профессора, вправляющего вывих; нужно быть глухим к воплям оперируемого, не видеть корчащегося от боли тела,
душить в себе жалость и волнение.
Все это так. Но как быть иначе, где выход? Отказаться от живосечения — это значит поставить на карту все будущее медицины, навеки обречь ее на неверный и бесплодный путь клинического наблюдения. Нужно ясно сознать все громадное значение вивисекций для науки, чтобы понять, что выход тут все-таки один —
задушить в себе укоры совести, подавить жалость и гнать от себя мысль о том, что за страдающими глазами пытаемых животных таится живое страдание.
Везде, на каждом шагу, приходится быть актером; особенно это необходимо потому, что болезнь излечивается не только лекарствами и назначениями, но и
душою самого больного; его бодрая и верящая
душа — громадная сила
в борьбе с болезнью, и нельзя достаточно высоко оценить эту силу; меня первое время удивляло, насколько успешнее оказывается мое лечение по отношению к постоянным моим пациентам, горячо верящим
в меня и посылающим за мною с другого конца города, чем по отношению к пациентам, обращающимся ко мне
в первый раз; я видел
в этом довольно комичную игру случая; постепенно только я убедился, что это вовсе не случайность, что мне, действительно, могучую поддержку оказывает завоеванная мною вера, удивительно поднимающая энергию больного и его окружающих.
Однажды, я помню, мне стало прямо жутко от той страшной опустошенности, какую подобная ломка может вызвать
в женской
душе.
В настоящее время медицина, имея дело с женщиною, должна чутко ведаться с ее
душою.
Она обратилась ко мне. Жила она
в небольшой квартирке с двумя детьми, — заболевшим гимназистом и дочерью Екатериной Александровной, девушкой с славным, интеллигентным лицом, слушательницею Рождественских курсов лекарских помощниц. И мать и дочь, видимо,
души не чаяли
в мальчике. У него оказалось крупозное воспаление легких. Мать, сухая и нервная, с бегающими, психопатическими глазами, так и замерла.
Неожиданное ухудшение
в состоянии поправляющегося больного, неизлечимый больной, требующий от тебя помощи, грозящая смерть больного, всегдашняя возможность несчастного случая или ошибки, наконец, сама атмосфера страдания и горя, окружающая тебя, — все это непрерывно держит
душу в состоянии какой-то смутной, не успокаивающейся тревоги.
Я сижу дома
в кружке добрых знакомых, болтаю, смеюсь; нужно съездить к больному; я еду, делаю, что нужно, утешаю мать, плачущую над умирающим сыном; но, воротившись, я сейчас же вхожу
в прежнее настроение, и на
душе не остается мрачного следа.
Это — странное свойство
души притупляться под влиянием привычки
в совершенно определенном, часто очень узком отношении, оставаясь во всех остальных отношениях неизменною. Раньше я не мог себе представить, а теперь убежден, что даже тюремщик и палач способны искренне и горячо откликаться на все доброе, если только это доброе лежит вне сферы их специальности.
Чуть светало. Я ехал на извозчике по пустынным темным улицам;
в предрассветном тумане угрюмо дрожали гудки далеких заводов; было холодно и сыро; редкие огоньки сонно мигали
в окнах. На
душе было смутно и как-то жутко-пусто. Я вспомнил свое вчерашнее состояние, наблюдал теперешнюю разбитость — и с ужасом почувствовал, что я болен, болен тяжело и серьезно. Уж два последние года я замечал, как у меня все больше выматываются нервы, но теперь только ясно понял, до чего я дошел.
Траги-нервических явлений, // Девичьих обмороков, слез // Давно терпеть не мог Евгений: // Довольно их он перенес. // Чудак, попав на пир огромный, // Уж был сердит. Но, девы томной // Заметя трепетный порыв, // С досады взоры опустив, // Надулся он и, негодуя, // Поклялся Ленского взбесить // И уж порядком отомстить. // Теперь, заране торжествуя, // Он стал чертить
в душе своей // Карикатуры всех гостей.
Неточные совпадения
Что ж, если вашим пистолетом // Сражен приятель молодой, // Нескромным взглядом, иль ответом, // Или безделицей иной // Вас оскорбивший за бутылкой, // Иль даже сам
в досаде пылкой // Вас гордо вызвавший на бой, // Скажите: вашею
душой // Какое чувство овладеет, // Когда недвижим, на земле // Пред вами с смертью на челе, // Он постепенно костенеет, // Когда он глух и молчалив // На ваш отчаянный призыв?
Как грустно мне твое явленье, // Весна, весна! пора любви! // Какое томное волненье //
В моей
душе,
в моей крови! // С каким тяжелым умиленьем // Я наслаждаюсь дуновеньем //
В лицо мне веющей весны // На лоне сельской тишины! // Или мне чуждо наслажденье, // И всё, что радует, живит, // Всё, что ликует и блестит, // Наводит скуку и томленье // На
душу мертвую давно, // И всё ей кажется темно?
Хотя мы знаем, что Евгений // Издавна чтенье разлюбил, // Однако ж несколько творений // Он из опалы исключил: // Певца Гяура и Жуана // Да с ним еще два-три романа, //
В которых отразился век // И современный человек // Изображен довольно верно // С его безнравственной
душой, // Себялюбивой и сухой, // Мечтанью преданной безмерно, // С его озлобленным умом, // Кипящим
в действии пустом.
Так точно думал мой Евгений. // Он
в первой юности своей // Был жертвой бурных заблуждений // И необузданных страстей. // Привычкой жизни избалован, // Одним на время очарован, // Разочарованный другим, // Желаньем медленно томим, // Томим и ветреным успехом, // Внимая
в шуме и
в тиши // Роптанье вечное
души, // Зевоту подавляя смехом: // Вот как убил он восемь лет, // Утратя жизни лучший цвет.
Стремит Онегин? Вы заране // Уж угадали; точно так: // Примчался к ней, к своей Татьяне, // Мой неисправленный чудак. // Идет, на мертвеца похожий. // Нет ни одной
души в прихожей. // Он
в залу; дальше: никого. // Дверь отворил он. Что ж его // С такою силой поражает? // Княгиня перед ним, одна, // Сидит, не убрана, бледна, // Письмо какое-то читает // И тихо слезы льет рекой, // Опершись на руку щекой.