Неточные совпадения
Каждый
день, каждая лекция несли с собою новые для меня «открытия»: я
был поражен, узнав, что мясо, то самое мясо, которое я
ем в виде бифштекса и котлет, и
есть те таинственные «мускулы», которые мне представлялись в виде каких-то клубков сероватых нитей; я раньше думал, что из желудка твердая пища идет в кишки, а жидкая — в почки; мне казалось, что грудь при дыхании расширяется оттого, что в нее какою-то непонятною силою вводится воздух; я знал о законах сохранения материи и энергии, но в душе совершенно не верил в них.
Само здоровье наше — это не спокойное состояние организма; при глотании, при дыхании в нас ежеминутно проникают мириады бактерий, внутри нашего тела непрерывно образуются самые сильные яды; незаметно для нас все силы нашего организма ведут отчаянную борьбу с вредными веществами и влияниями, и мы никогда не можем считать себя обеспеченными от того, что, может
быть, вот в эту самую минуту сил организма не хватило, и наше
дело проиграно.
Это все тоже
было «нормально»!.. И
дело тут не в том, что «цивилизация» сделала роды труднее: в тяжелых муках женщины рожали всегда, и уж древний человек
был поражен этой странностью и не мог объяснить ее иначе, как проклятьем бога.
Но ведь и тот больной с pemphigus’ом, которого я на
днях видел в клинике, полгода назад тоже
был совершенно здоров и не ждал беды.
Как этот диагноз ни
будь тонок, все-таки по существу
дела он сводится лишь к мольеровскому: «Они вам скажут по-латыни, что ваша дочь больна».
Каждый
день приносил с собой такую массу новых, совершенно разнородных, но одинаково необходимых знаний, что голова шла кругом; заняты мы
были с утра до вечера, не
было времени читать не только что-либо постороннее, но даже по той же медицине.
Но теория — одно, а практика — другое; на
деле мне
было прямо смешно начать исследовать нос, глаза или пятки у больного, который жаловался на расстройство желудка.
— Не-ет, — ответил я. — Теперь с каждым
днем боли
будут меньше, состояние
будет улучшаться. Только следите за тем, чтоб лекарство принималось аккуратно.
Через два
дня я получил от него записку: «Милостивый государь! Жене моей не только не стало лучше, но ей совсем плохо.
Будьте добры приехать».
Приезжаю на следующий
день, вхожу к больной. Она даже не пошевельнулась при моем приходе; наконец неохотно повернула ко мне голову; лицо ее спалось, под глазами
были синие круги.
Увы, совершенно верно! Для меня это
было очень неожиданно… Я, может
быть, поступил легкомысленно, обещав с самого начала быстрое излечение; учебники мои оговаривались, что иногда салициловый натр остается при ревматизме недействительным, но чтоб, раз начавшись, действие его ни с того ни с сего способно
было прекратиться, — этого я совершенно не предполагал. Книги не могли излагать
дела иначе, как схематически, но мог ли и я, руководствовавшийся исключительно книгами,
быть несхематичным?
На следующий
день мальчик глядел бодрее, перестал ныть, температура понизилась; он улыбался и просил
есть.
Я вышел, как убитый;
дело было ясно: своими втираниями я разогнал из железы гной по всему телу, и у мальчика начиналось общее гноекровие, от которого спасения нет.
Весь
день я в тупом оцепенении пробродил по улицам; я ни о чем не думал и только весь
был охвачен ужасом и отчаянием. Иногда в сознании вдруг ярко вставала мысль: «да ведь я убил человека!» И тут нельзя
было ничем обмануть себя;
дело не
было бы яснее, если бы я прямо перерезал мальчику горло.
Глубокая воронка раны то и
дело заливалась кровью, которую сестра милосердия быстро вытирала ватным шариком; на
дне воронки кровь пенилась от воздуха, выходившего из разрезанной трахеи; сама рана
была безобразная и неровная, внизу ее зиял ход, проложенный моим расширителем.
У оперированной образовался дифтерит раны. Повязку приходилось менять два раза в
день, температура все время
была около сорока. В громадной гноящейся воронке раны трубка не могла держаться плотно; приходилось туго тампонировать вокруг нее марлею, и тем не менее трубка держалась плохо. Перевязки делал Стратонов.
В мою палату
был положен на второй
день болезни старик-штукатур; все его правое легкое
было поражено сплошь; он дышал очень часто, стонал и метался; жена его сообщила, что он с детства сильно
пьет. Случай
был подходящий, и я назначил больному наперстянку по Петреску.
На следующий
день больному стало хуже; он тупо смотрел на меня потускневшими глазами, кончик его носа посинел, пульс
был по-прежнему частый, и появились перебои. Отчего это все, — от наперстянки или несмотря на нее? У больного сердце
было слабое, и явления могли обусловливаться естественным процессом, с которым наперстянка еще не успела справиться.
Я поступил вполне добросовестно. Но у меня возник вопрос: на ком же это должно выясниться? Где-то там, за моими глазами,
дело выяснится на тех же больных, и, если средство окажется хорошим… я благополучно стану применять его к своим больным, как применяют теперь такое ценное, незаменимое средство, как кокаин. Но что
было бы, если бы все врачи смотрели на
дело так же, как я?
Я ограничусь при этом одною лишь областью венерических болезней; несмотря на щекотливость предмета, мне приходится остановиться именно на этой области, потому что она особенно богата такого рода фактами:
дело в том, что венерические болезни составляют специальный удел людей и ни одна из них не прививается животным; поэтому многие вопросы, которые в других отраслях медицины решаются животными прививками, в венерологии могут
быть решены только прививкою людям.
По предложению своего патрона Бокгарт привил чистую культуру гонококка одному больному, страдавшему прогрессивным параличом и находившемуся в последней стадии болезни; у него уже несколько месяцев назад исчезла чувствительность, пролежни увеличивались с каждым
днем, и в скором времени можно
было ждать смертельного исхода.
Правда, по словам Бумма, в его опытах «
были приняты все (?) меры предосторожности против заражения половых органов», но
дело в том, что эти «все» меры крайне ненадежны.
Страницы этой газеты так и пестрят заметками редакции в таком роде: «Опять непозволительные опыты!», «Мы решительно не понимаем, как врачи могут позволять себе подобные опыты!», «Не ждать же, в самом
деле, чтобы прокуроры взяли на себя труд разъяснить, где кончаются опыты позволительные и начинаются уже преступные!», «Не пора ли врачам сообща восстать против подобных опытов, как бы поучительны сами по себе они ни
были?»
Я
был однажды приглашен к одной старой девушке лет под пятьдесят, владетельнице небольшого дома на Петербургской стороне; она жила в трех маленьких, низких комнатах, уставленных киотами с лампадками, вместе со своей подругой детства, такою же желтою и худою, как она. Больная, на вид очень нервная и истеричная, жаловалась на сердцебиение и боли в груди;
днем, часов около пяти, у нее являлось сильное стеснение дыхания и как будто затрудненное глотание.
Сердце и легкие ее при самом тщательном исследовании оказались здоровыми; ясное
дело, у больной
была истерия. Я назначил соответственное лечение.
Уйти, взяться за какое ни на
есть другое
дело, но только не оставаться в этом ложном и преступном положении самозванца!
Вскоре мое мрачное настроение понемногу рассеялось: пока я
был в университете, мне самому ни в чем не приходилось нести ответственности. Но когда я врачом приступил к практике, когда я на
деле увидел все несовершенство нашей науки, я почувствовал себя в положении проводника, которому нужно ночью вести людей по скользкому и обрывистому краю пропасти: они верят мне и даже не подозревают, что идут над пропастью, а я каждую минуту жду, что вот-вот кто-нибудь из них рухнет вниз.
В тот
день, когда
было опубликовано факультетское заключение, труп Шпитцера
был вытащен из Дуная: он не вынес тяжести всеобщих осуждений и утопился.
—
Дня через два исследую ее еще раз — может
быть, выяснится.
Есть болезни затяжные, против которых мы не имеем действительных средств, — напр., коклюш; врач, которого в первый раз пригласят в семью для лечения коклюша, может
быть уверен, что в эту семью его никогда уж больше не позовут: нужно громадное, испытанное доверие к врачу или полное понимание
дела, чтобы примириться с ролью врача в этом случае — следить за гигиеничностью обстановки и принимать меры против появляющихся осложнений.
Древнеиндийская медицина
была в этом отношении пряма и жестоко искренна: она имела
дело только с излечимыми больными, неизлечимый не имел права лечиться; родственники отводили его на берег Ганга, забивали ему нос и рот священным илом и бросали в реку…
Этому я могу помочь, этому нет; а все они идут ко мне, все одинаково хотят
быть здоровыми, и все одинаково вправе ждать от меня спасения. И так становятся понятными те вопли отчаянной тоски и падения веры в свое
дело, которыми полны интимные письма сильнейших представителей науки. И чем кто из них сильнее, тем ярче осужден чувствовать свое бессилие.
Но перед таким своим бессилием постепенно пришлось смириться: полная неизбежность всегда несет в себе нечто примиряющее с собою. Все-таки наука дает нам много силы, и с этой силою можно сделать многое. Но с чем невозможно
было примириться, что все больше подтачивало во мне удовлетворение своею деятельностью, — это то, что имеющаяся в нашем распоряжении сила на
деле оказывалась совершенно призрачною.
Медицина
есть наука о лечении людей. Так оно выходило по книгам, так выходило и по тому, что мы видели в университетских клиниках. Но в жизни оказывалось, что медицина
есть наука о лечении одних лишь богатых и свободных людей. По отношению ко всем остальным она являлась лишь теоретическою наукою о том, как можно
было бы вылечить их, если бы они
были богаты и свободны; а то, что за отсутствием последнего приходилось им предлагать на
деле,
было не чем иным, как самым бесстыдным поруганием медицины.
Ко мне приходит прачка с экземою рук, ломовой извозчик с грыжею, прядильщик с чахоткою; я назначаю им мази, пелоты и порошки — и неверным голосом, сам стыдясь комедии, которую разыгрываю, говорю им, что главное условие для выздоровления — это то, чтобы прачка не мочила себе рук, ломовой извозчик не поднимал тяжестей, а прядильщик избегал пыльных помещений. Они в ответ вздыхают, благодарят за мази и порошки и объясняют, что
дела своего бросить не могут, потому что им нужно
есть.
— Работаешь весь
день, — машина стучит, пол под тобою трясется, ходишь, как маятник. Устанешь с работы хуже собаки, а об еде и не думаешь. Все только квас бы
пил, а от квасу какая сила? Живот наливаешь себе, больше ничего. Одна водочка только и спасает:
выпьешь рюмочку, — ну, и
есть запросишь.
Все яснее и неопровержимее для меня становилось одно: медицина не может делать ничего иного, как только указывать на те условия, при которых единственно возможно здоровье и излечение людей; но врач, — если он врач, а не чиновник врачебного
дела, — должен прежде всего бороться за устранение тех условий, которые делают его деятельность бессмысленною и бесплодною; он должен
быть общественным деятелем в самом широком смысле слова, он должен не только указывать, он должен бороться и искать путей, как провести свои указания в жизнь.
И вот, как результат такого положения
дел, — полная зависимость людей от медицины, без которой они не
будут в состоянии сделать ни шагу.
Если это действительно так, то мы имеем здесь
дело с громадным переворотом в самых основах медицины: вместо того чтобы спешить выгнать из него уже внедрившуюся болезнь, медицина
будет делать из человека борца, который сам сумеет справляться с грозящими ему опасностями.
Бушмен в течение нескольких
дней способен ничего не
есть; он способен, с другой стороны, находить себе пищу там, где европеец умер бы с голоду.
А может
быть,
дело пойдет и еще дальше.
— Батюшка-доктор, все соромилась девка, — вздохнула старуха. — Месяц целый хворает, — думала, бог даст, пройдет: сначала вот какой всего желвачок
был… Говорила я ей: «Танюша, вон у нас доктор теперь живет, все за него бога молят, за помощь его, — сходи к нему». — «Мне, — говорит, — мама, стыдно…» Известно, девичье
дело, глупое… Вот и долежалась!
Дифтерит у больной
был очень тяжелый, флегмонозной формы, и несколько
дней она
была на краю смерти; потом начала поправляться.
Как видно из самого же описания г-на Белякова, случай
был очень тяжелый, и такого конца можно
было ждать каждую минуту; но г. Беляков, ничего не понимая в
деле, утверждает, что оператор просто-напросто «зарезал» его сына [По жалобе отца тело ребенка
было вырыто из могилы и вскрыто в присутствии следователя и четырех экспертов; оказалось, что ребенок умер от задушения дифтеритными пленками, а операция
была произведена безукоризненно.].
Кризис
был очень тяжелый. Мальчик два
дня находился между жизнью и смертью. Все это время я почти не уходил от Декановых. Два раза
был консилиум. Мать выглядела совсем как помешанная.
Больной вынес кризис. Через два
дня он
был вне опасности. Мать и дочь приехали ко мне на дом благодарить меня. Господи, что это
были за благодарности!
Ко мне приехала из провинции сестра; она
была учительницей в городской школе, но два года назад должна
была уйти вследствие болезни; от переутомления у нее развилось полное нервное истощение; слабость
была такая, что
дни и ночи она лежала в постели, звонок вызывал у нее припадки судорог, спать она совсем не могла, стала злобною, мелочною и раздражительною.
Я не узнал ее, так она похудела и побледнела; глаза стали большие, окруженные синевою, с странным нервным блеском; прежде энергичная, полная жажды
дела, она
была теперь вяла и равнодушна ко всему.
— Не стану я принимать его глупых лекарств! — воскликнула она и, выхватив рецепт, разорвала его в клочки. Я не протестовал; у меня в душе
было то же чувство, и всякая вера пропала в лечение, назначенное этим равнодушным, самодовольным человеком, которому так мало
дела до чужого горя.
О, эта плата! Как много времени должно
было пройти, чтоб хоть сколько-нибудь свыкнуться с нею! Каждый твой шаг отмечается рублем, звон этого рубля непрерывно стоит между тобой и страдающим человеком. Сколько осложнений он вызывает в отношениях, как часто мешает
делу и связывает руки!