Ассистент побежал за ширму. Больная стояла одетая и плакала. Он заставил ее раздеться до рубашки. Больную положили на кушетку и, раздвинув ноги, стали осматривать: ее осматривали долго, — осматривали мерзко, гнусно.
А ведь она глубоко уважала науку и понимала, что «иначе учиться нельзя». Та же ничего этого не понимала, она только знала, что ей нечем заплатить частному доктору и что у нее трое детей.
При этом я видел, что труд мой прямо нужен больнице и что любезность, с которою мне «позволяли» в ней работать, была любезностью предпринимателя, «дающего хлеб» своим рабочим; разница была только та, что за мою работу мне платили не хлебом, а одним лишь позволением работать.
Девочка лежала, выкатив страдающие глаза, отчаянно топоча ножками и стараясь вырваться из рук державшей ее сиделки; лицо ее косилось от плача, но плача не было слышно: у трахеотомированных воздух идет из легких в трубку, минуя голосовую щель, и они не могут издать ни звука.
Мне думается, что только самое строгое и систематическое проведение в жизнь правила, рекомендованного Мажанди, могло бы хоть до известной степени спасти больных от необходимости платить своей кровью и жизнью за образование искусных хирургов. Но все-таки это лишь до известной степени. Когда можно признать хирурга «достаточно» опытным? Где для этого граница?
Если опыты эти помогут раскрыть истину в столь важном деле, то страданием нескольких лиц человечество еще не очень дорого заплатит за истинно полезный и практический результат».
— Зачем, зачем вы, доктор, не сказали?! — твердила женщина, плача и захлебываясь, безумно стуча себе кулаком по бедру. — Ведь мне теперь по миру идти, злодей меня на улицу выгонит!
Но каждый человек судит по тому, что испытывает на себе; и знакомый мой говорит: «Ваше занятие для общества то же, что для человека галстук: галстук совершенно бесполезен, но ходить без него цивилизованному человеку неприлично; и он покорно платит за галстук деньги, и люди, приготовляющие галстуки, думают, что делают что-то нужное…»
— Всю ночь материя шла через нос и рот, — продолжал отец. — Иной раз совсем захлебнется, — посинеет и закатит глаза: жена заплачет, начнет его трясти, — он на время и отойдет.
Мне представлялось, что так у меня на глазах умерла моя жена, — и в это время искать какие-то три рубля, чтоб заплатить врачу! Да будь все врачи ангелами, одно это оплачивание их помощи в то время, когда кажется, что весь мир должен замереть от горя, — одно это способно внушить к ним брезгливое и враждебное чувство. Такое именно чувство, глядя на себя со стороны, я и испытывал к себе.
Ну, а чем же виноват больной, который обращается к врачу за помощью, а должен ему платить за удовольствие безрезультатно лечиться по «способу, выработанному наукой»?
Сганарель в мольеровском «Le médecin malgré lui» [«Лекарь поневоле» (франц.) — Ред.] говорит: «Я нахожу, что ремесло врача — самое выгодное из всех: делаешь ли ты свое дело хорошо или худо, тебе всегда одинаково платят.
Лет двадцать назад в Киеве произошел такой случай. Д-р Проценко был приглашен на дом к одному больному; он осмотрел его, но, узнав, что у больного нет средств заплатить за визит, ушел, не сделав назначения. Доктор был привлечен к суду и приговорен к штрафу и аресту на месяц на гауптвахте. Многочисленная публика, наполнявшая судебную залу, встретила приговор аплодисментами и криками «браво!».
— Как вы слышали, на суде было с несомненностью доказано, что я беден и не имел средств заплатить врачу; вы легко догадаетесь, что мне нужно не только лечиться, но и есть; дети мои тоже голодают… Потрудитесь дать мне рубля два-три.
Лет восемь назад больничная касса в Будапеште заявила, что будет платить врачам за каждое посещение ими больного по сорок крейцеров (около 25 коп.); несмотря на это, желающих войти в соглашение с кассою оказалось множество.
По темной, крутой лестнице я поднялся во второй этаж и позвонил. В маленькой комнатке сидел у стола бледный человек лет тридцати, в синей блузе с расстегнутым воротом; его русые усы и бородка были в крови, около него на полу стоял большой глиняный таз; таз был полон алою водою, и в ней плавали черные сгустки крови. Молодая женщина, плача, колола кухонным ножом лед.
Или рано утром в сад уйду, еще только солнышко восходит, упаду на колена, молюсь и плачу, и сама не знаю, о чем молюсь и о чем плачу; так меня и найдут.
И только? будто бы? — Слезами обливался, Я помню, бедный он, как с вами расставался. — Что, сударь, плачете? живите-ка смеясь… А он в ответ: «Недаром, Лиза, плачу, Кому известно, что́ найду я воротясь? И сколько, может быть, утрачу!» — Бедняжка будто знал, что года через три…
Прибегают сестры старшие, большая и середняя, подняли плач по всему дому: вишь, больно им жаль меньшой сестры любимыя; а меньшая сестра и виду печального не кажет, не плачет, не охает и в дальним путь неведомый собирается.
В его осадном лагере раздался громкий плач, после чего норманны стали унизительно просить городские власти впустить их за крепостные стены в церковь для отпевания умершего предводителя.
Довольно жалоб, имейте мужество молчать! Надо молчать о своих маленьких печалях. Ведь мы умеем молчать, когда довольны днями нашей жизни? Каждый из нас поглощает свой кусочек счастья в одиночестве, а горе свое, ничтожную царапину сердца выносим на улицу, показываем всем, и кричим, и плачем о нашей боли на весь мир!
Мы просто хотели немного больше спать, немного реже слышать детский плач и стать немного счастливее.
Откуда-то слева доносился отчаянный плач ребёнка, а впереди громко лаяла собака.
В его осадном лагере раздался громкий плач, после чего норманны стали унизительно просить городские власти впустить их за крепостные стены в церковь для отпевания умершего предводителя.