Что такое, на самом деле, жизнь, можно ли, видя ее «насквозь», испытывать любовь, или напротив, отвращение и ужас, — каждый решит сам в зависимости от степени своей жизненности. Мы же только отметим здесь один очень характерный эпизод в
художественной жизни Достоевского.
Неточные совпадения
Глубокая и таинственная серьезность «живой
жизни», форма проявления ее в том светлом существе, которое называется человеком, счастье в его отличии от удовольствия, уплощение и омертвение
жизни, когда дело ее берется творить живой мертвец, — все эти стороны
художественного жизнепонимания Толстого особенно ярко и наглядно проявляются в отношении его к любви между мужчиной и женщиной.
Толстой же говорит, спорит и доказывает. И, как всегда в таких случаях,
художественная перспектива вдруг искажается, свет и тени распределяются неправильно, одни детали непропорционально выдвигаются вперед в ущерб другим. И не со спокойным самообладанием художника, а с задором увлекшегося полемиста Толстой на первом плане семейной
жизни Наташи водружает знаменитую пеленку с желтым пятном вместо зеленого.
И всюду здесь
жизнь, всюду ощущение этой
жизни и уважение к ней — то просто уважение, которое так высоко ставит Толстой. Мы видели, например, что в чисто
художественных произведениях Достоевского совсем нет животных. Если изредка животное и промелькнет, то непременно «противное», «паршивое», «скверное» — бесконечно униженное, с мертвою и мрачною душою. А вот как в «Записках из мертвого дома...
Художественным своим аппаратом Толстой и раньше захватывал зло
жизни, попадающееся ему на глаза.
Мы убеждаемся, что даже безобразное и дисгармоническое в
жизни есть только
художественная игра, которую Воля, в вечном избытке своей радости, ведет сама с собою, — игра созидания и разрушения индивидуального мира.
И силою, делавшею для него мир прекрасным, была не сила
художественной фантазии, не сила красоты, а сила
жизни.
Неточные совпадения
Теперь он действовал уже решительно и покойно, до мелочи зная все, что предстоит на чудном пути. Каждое движение — мысль, действие — грели его тонким наслаждением
художественной работы. Его план сложился мгновенно и выпукло. Его понятия о
жизни подверглись тому последнему набегу резца, после которого мрамор спокоен в своем прекрасном сиянии.
— Возвращаясь к Толстому — добавлю: он учил думать, если можно назвать учением его мысли вслух о себе самом. Но он никогда не учил жить, не учил этому даже и в так называемых произведениях
художественных, в словесной игре, именуемой искусством… Высшее искусство — это искусство жить в благолепии единства плоти и духа. Не отрывай чувства от ума, иначе
жизнь твоя превратится в цепь неосмысленных случайностей и — погибнешь!
Между тем
жизнь будила и отрывала его от творческих снов и звала, от
художественных наслаждений и мук, к живым наслаждениям и реальным горестям, среди которых самою лютою была для него скука. Он бросался от ощущения к ощущению, ловил явления, берег и задерживал почти силою впечатления, требуя пищи не одному воображению, но все чего-то ища, желая, пробуя на чем-то остановиться…
— А я что же говорю? Я только это и твержу. Я решительно не знаю, для чего
жизнь так коротка. Чтоб не наскучить, конечно, ибо
жизнь есть тоже
художественное произведение самого творца, в окончательной и безукоризненной форме пушкинского стихотворения. Краткость есть первое условие художественности. Но если кому не скучно, тем бы и дать пожить подольше.
Общие вопросы, гражданская экзальтация — спасали нас; и не только они, но сильно развитой научный и
художественный интерес. Они, как зажженная бумага, выжигали сальные пятна. У меня сохранилось несколько писем Огарева того времени; о тогдашнем грундтоне [основном тоне (от нем. Grundton).] нашей
жизни можно легко по ним судить. В 1833 году, июня 7, Огарев, например, мне пишет: