В «Утре помещика» князь Нехлюдов открывает ту же — «ему казалось, — совершенно новую истину» о счастье в добре и самоотвержении. Но так же, как Оленин, он убеждается в мертвенной безжизненности этой истины. «Иногда я чувствую, что могу быть довольным собою; но это какое-то сухое, разумное довольство. Да и нет, я просто недоволен собою! Я недоволен, потому что я здесь не
знаю счастья, а желаю, страстно желаю счастья».
Неточные совпадения
«Я не могу быть счастлив, — пишет самоубийца, — даже и при самом высшем и непосредственном
счастье любви к ближнему и любви ко мне человечества, ибо
знаю, что завтра же все это будет уничтожено: и я, и все
счастье это, и вся любовь, и все человечество — обратимся в ничто, в прежний хаос.
«Жалкий твой ум, жалкое то
счастье, которого ты желаешь, и несчастное ты создание, само не
знаешь, чего тебе надобно… Да дети-то здраво смотрят на жизнь: они любят и
знают то, что должен любить человек, и то, что дает
счастье, а вас жизнь до того запутала и развратила, что вы смеетесь над тем, что одно любите, и ищете одного того, что ненавидите, и что делает ваше несчастие».
Эту правду, таящуюся в детской душе, Толстой чует не только в детях, уже способных сознавать
счастье жизни. Вот грудной ребенок Наташи или Кити. Младенец без искры «сознания», — всякий скажет: кусок мяса. И с поразительною убежденностью Толстой утверждает, что этот кусок мяса «все
знает и понимает, и
знает, и понимает еще много такого, чего никто не
знает». С тою же убежденностью он отмечает это знание в звере и даже в старом тополе.
И, бог
знает, отчего, никогда не
узнают этого и никогда не дадут друг другу того
счастья, которое так легко могут дать и которого им так хочется».
В плену, в балагане, Пьер
узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что человек сотворен для
счастья, что
счастье в нем самом, в удовлетворении естественных человеческих потребностей… Но теперь, в эти последние три недели похода, он
узнал еще новую, утешительную истину, — он
узнал, что на свете нет ничего страшного.
Как и то, и другое чуждо духу Толстого: Подобно Пьеру, он крепко
знает, — не умом, а всем существом своим, жизнью, — что человек сотворен для
счастья, что
счастье в нем самом и что на свете нет ничего страшного, никакой «чумы».
И крепко, всей душою, всем существом своим Толстой
знает, что человек сотворен для
счастья, что человек может и должен быть прекрасен и счастлив на земле.
Тот самый, «верный земле» современный писатель, который высшею наградою в борьбе считает собственную гибель, пишет: «Одно я
знаю, — не к
счастью нужно стремиться, зачем
счастье?
Если на этих людей спускалось даже
счастье, то и оно отравлялось мыслью: прочно ли оно? «Мудрый» должен был непрестанно помнить, что «человек есть чистейший случай», — как выражается Солон. Он говорит у Геродота Крезу: «Счастливым я не могу тебя назвать прежде чем я не
узнал, что ты счастливо кончил свою жизнь. В каждом деле нужно смотреть на окончание, которым оно увенчивается; ибо многих людей божество поманило
счастьем, а потом ввергло в погибель».
Друг Поликрата Амазис порывает с ним отношения и в письме к нему объясняет это так: «Меня пугает твое великое
счастье, ибо я
знаю, как завистливо божество».
Но все ярче в этом мраке начинало светиться лучезарное лицо бога жизни и
счастья. Каждую минуту имя его, казалось бы, могло быть названо. Ницше уже говорит о себе: «Мы, гиперборейцы»… Профессор классической филологии, он, конечно, хорошо
знал, что над счастливыми гиперборейцами безраздельно царит Аполлон, что Дионису делать у них нечего.
«В плену, в балагане, Пьер
узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что человек сотворен для
счастья, что
счастье в нем самом… Но теперь, в эти последние три недели похода, он
узнал еще новую, утешительную истину, — он
узнал, что на свете нет ничего страшного».
Неточные совпадения
Как он, она была одета // Всегда по моде и к лицу; // Но, не спросясь ее совета, // Девицу повезли к венцу. // И, чтоб ее рассеять горе, // Разумный муж уехал вскоре // В свою деревню, где она, // Бог
знает кем окружена, // Рвалась и плакала сначала, // С супругом чуть не развелась; // Потом хозяйством занялась, // Привыкла и довольна стала. // Привычка свыше нам дана: // Замена
счастию она.
А
счастье было так возможно, // Так близко!.. Но судьба моя // Уж решена. Неосторожно, // Быть может, поступила я: // Меня с слезами заклинаний // Молила мать; для бедной Тани // Все были жребии равны… // Я вышла замуж. Вы должны, // Я вас прошу, меня оставить; // Я
знаю: в вашем сердце есть // И гордость, и прямая честь. // Я вас люблю (к чему лукавить?), // Но я другому отдана; // Я буду век ему верна».
— И
знаете, Павел Иванович! — сказал Манилов, явя в лице своем выражение не только сладкое, но даже приторное, подобное той микстуре, которую ловкий светский доктор засластил немилосердно, воображая ею обрадовать пациента. — Тогда чувствуешь какое-то, в некотором роде, духовное наслаждение… Вот как, например, теперь, когда случай мне доставил
счастие, можно сказать образцовое, говорить с вами и наслаждаться приятным вашим разговором…
— Да я,
знаете, так, к слову говорю; а впрочем, желаю вам всякого
счастия и веселой дороги.
К
счастью, по причине неудачной охоты, наши кони не были измучены: они рвались из-под седла, и с каждым мгновением мы были все ближе и ближе… И наконец я
узнал Казбича, только не мог разобрать, что такое он держал перед собою. Я тогда поравнялся с Печориным и кричу ему: «Это Казбич!..» Он посмотрел на меня, кивнул головою и ударил коня плетью.