Неточные совпадения
«Да что мне до будущего, — восклицает Подросток, — когда я один только раз на
свете живу! Что мне за дело о
том, что будет через тысячу лет с этим вашим человечеством, если мне за это — ни любви, ни будущей жизни, ни признания за мной подвига?»
«Как я донес букет, не понимаю, — сказал Версилов. — Мне раза три дорогой хотелось бросить его на снег и растоптать ногой… Ужасно хотелось. Пожалей меня, Соня, и мою бедную голову. А хотелось потому, что слишком красив. Что красивее цветка на
свете из предметов? Я его несу, а тут снег и мороз. Я, впрочем, не про
то: просто хотелось измять его, потому что хорош».
Кириллов — детски прекрасная, благородная душа, ясно и чисто звучащая на все светлое в жизни. Но его, как и всех других, «съела идея». Человек обязан заявить своеволие, все на
свете — «все равно», и «все хорошо». «Кто с голоду умрет, кто обидит и обесчестит девочку, — хорошо. И кто размозжит голову за ребенка, и
то хорошо, и кто не размозжит, и
то хорошо. Все хорошо».
« — Нутром и чревом хочется любить, — прекрасно ты это сказал, и рад я ужасно за
то, что тебе так жить хочется, — воскликнул Алеша. — Я думаю, что все должны прежде всего на
свете жизнь полюбить.
— Не понимаю вас. Если человек понял, что счастье — в любви,
то он и будет жить в любви. Если я стою в темной комнате и вижу в соседней комнате
свет, и мне нужен
свет, —
то как же я не пойду туда, где
свет?
Николенька Иртеньев уходит по утрам к реке. «Там я ложился в тени на траве и глядел на лиловатую в тени поверхность реки, на поле желтеющей ржи на
том берегу, на светло-красный утренний
свет лучей и наслаждался сознанием в себе точно такой же свежей, молодой силы жизни, какою везде кругом меня дышала природа».
Как молния — бурную
тьму ночи, постижение «тайны земной» только в редкие мгновения пронизывает душу Достоевского. Сверкнув, тайна исчезает, мрак кругом еще чернее, ни отсвета нигде, и только горит в душе бесконечная тоска по исчезнувшему
свету.
«Зачем же мне дан разум, — говорит Анна, — если я не употреблю его на
то, чтобы не производить на
свет несчастных? Я бы всегда чувствовала себя виноватою перед этими несчастными детьми. Если их нет,
то они не несчастны, по крайней мере.
«Здоровый ребенок родится на
свет вполне удовлетворяя
тем требованиям безусловной гармонии в отношении правды, красоты и добра, которые мы носим в себе… Во всех веках и у всех людей ребенок представлялся образцом невинности, безгрешности, добра, правды и красоты. Человек родится совершенным — есть великое слово, сказанное Руссо, и слово это, как камень, останется твердым и истинным».
« — Знаешь, я думаю, — сказала Наташа шепотом, придвигаясь к Николаю и Соне, — что когда так вспоминаешь, вспоминаешь, все вспоминаешь, до
того довспоминаешься, что помнишь
то, что было еще прежде, чем я была на
свете…
Она чувствовала, что
то положение в
свете, — которым она пользовалась, — что это положение дорого ей, что она не будет в силах променять его на позорное положение женщины, бросившей мужа и сына и соединившейся с любовником, что, сколько бы она ни старалась, не будет сильнее самой себя.
Вот что, оказывается, главным образом удерживает Анну от разрыва с мужем! «Положение в
свете», а не сын!.. С другой стороны, и для Вронского разрыв этот оказывается вовсе не таким уже желанным. «Он был взят врасплох и в первую минуту, когда она объявила о своем положении (беременности), сердце ее подсказало ему требование оставить мужа. Он сказал это, но теперь, обдумывая, он видел ясно, что лучше было бы обойтись без этого, и вместе с
тем, говоря это себе, боялся, не дурно ли это».
Как будто луч ясного
света вдруг озаряет
тьму, в которой бьется Анна. Зловещие предчувствия, презрение к себе и ужас отступают перед этим пробуждением цельной женщины, перед любовью, вдруг углубившеюся, вдруг ставшею светлой и серьезной, как жизнь.
— В этом наряде появиться в театре — значит не только признать свое положение погибшей женщины, но и бросить вызов
свету,
то есть навсегда отречься от него.
Но потом, в конце романа, в мрачной и страшной картине падения человеческого духа, когда зло, овладев существом человека, парализует всякую силу сопротивления, всякую охоту борьбы с мраком, падающим на душу и сознательно, излюбленно, со страстью отмщения принимаемым душою вместо
света, — в этой картине — столько назидания для судьи человеческого, что, конечно, он воскликнет в страхе и недоумении: «Нет, не всегда мне отмщение, и не всегда Аз воздам», и не поставит бесчеловечно в вину мрачно павшему преступнику
того, что он пренебрег указанным вековечно
светом исхода и уже сознательно отверг его».
Умирает Николай Левин. Он страстно и жадно цепляется за уходящую жизнь, в безмерном ужасе косится на надвигающуюся смерть. Дикими, испуганными глазами смотрит на брата: «Ох, не люблю я
тот свет! Не люблю». На лице его — «строгое, укоризненное выражение зависти умирающего к живому». Умирать с таким чувством — ужаснее всяких страданий. И благая природа приходит на помощь.
«Да, да, вот они,
те волновавшие и восхищавшие и мучившие меня ложные образы», — говорил он себе, перебирая в своем воображении главные картины своего волшебного фонаря жизни, глядя теперь на них при этом холодном, белом
свете дня, — ясной мысли о смерти.
« — Никто, как вы, не дает мне
той мягкой тишины…
того света. Мне так и хочется плакать от радости… Наташа, я слишком люблю вас.
До глубочайших своих глубин преобразился мир, — чудесно оживотворенный, весь насквозь пронизанный
светом.
Свет земной сливается со
светом небесным, «тайна земная соприкасается с тайною звездной», —
та земная тайна, которая всегда так мучительно чужда была душе Достоевского.
Всегда в жизни будут и ужасы, и страдания, никогда жизнь не скажет человеку: «Вот, страдание устранено из мира, — теперь живи!» Жив только
тот, кто силою своей жизненности стоит выше ужасов и страданий, для кого «на
свете нет ничего страшного», для кого мир прекрасен, несмотря на его ужасы, страдания и противоречия.
Как и
то, и другое чуждо духу Толстого: Подобно Пьеру, он крепко знает, — не умом, а всем существом своим, жизнью, — что человек сотворен для счастья, что счастье в нем самом и что на
свете нет ничего страшного, никакой «чумы».
Перед нами жуткая, безгласная пустота, как будто из века еще не знавшая
света, —
та домировая пустота и
тьма, о которой библия говорит: «земля была безвидна и пуста, и
тьма над бездною».
Основою же этой бестрагичной гармонии может быть только одно — сила жизни,
та сила жизни, которая поборет всякую трагедию, для которой «на
свете нет ничего страшного».
«Меня постигло убеждение в
том, что на
свете везде все равно.
«Ведь если я убью себя, например, через два часа,
то что мне девочка, и какое мне тогда дело и до стыда и до всего на
свете?
И
тем не менее гомеровский эллин смотрел на жизнь бодро и радостно, жадно любил ее «нутром и чревом», любил потому, что сильной душе его все скорби и ужасы жизни были нестрашны, что для него «на
свете не было ничего страшного».
На
свете не должно быть ничего страшного, нужно возносить свой дух выше страданий и нужно жить, жить и радоваться жизни. Радоваться жизни, не думать о смерти, как будто она еще очень далека, и в
то же время жить жадно, глубоко и ярко, как будто смерть должна наступить завтра. В недавно найденной оде Вакхилида Аполлон говорит...
Но разве когда-нибудь сможет она опровергнуть
то счастье, которое у меня было, которое
светом и движением заполнило мою жизнь?
Род однодневный!
Что — кто-нибудь? И что — никто?
Лишь сновиденье тени — человек,
Но если луч падет от божества,
То светом ярким озаряет он
Людей, и сладостною станет жизнь…