Страшною своею кистью Толстой ярко
рисует жизнь этого двигающегося трупа. Самого слабого биения жизни нет ни в самом Иване Ильиче, ни вокруг него. Все, чего он коснется, омертвевает, все превращается в ложь, пошлость и самодовольную обыденщину.
Неточные совпадения
Таких псов и коней можно
рисовать, ни разу в
жизни не видавши собаки и лошади, — достаточно только прочесть несколько французских романов тридцатых годов.
И с обычною своею безбоязненностью перед настоящим словом
рисует Дмитрий Карамазов будущую свою
жизнь с Грушенькою...
Наблюдая человека как его
рисует Достоевский, то и дело приходится вспоминать самые уродливые, самые дисгармонические явления в мире животных — те уклонения, ошибки и неудачные «пробы», которые делает природа в трудной своей работе по гармонизации
жизни.
Иногда положительно начинает казаться, что Толстой сознательно
рисует «смысл добра» в таких уродливых формах, что он как будто прямо хочет сказать читателю: нет, смысл
жизни — в чем угодно, только не в добре!
Как видим, даже злоба — и та, вопреки Толстому-проповеднику, способна преисполнить человека достоинством, высокою мыслью и чувством. К сожалению, подъем
жизни, вызываемый борьбою, опасностью и «злобою», Толстой
рисует преимуществен, но лишь в традиционной области войны. Он редко и неуверенно касается другой области, где в настоящее время как раз с огромною, упорно-длительною силою проявляется неиссякающая
жизнь, рождаемая борьбою, злобою и опасностью.
Левин вполне прав, когда в стремлении своего брата Кознышева к общественной деятельности видит недостаток силы
жизни, — «того стремления, которое заставляет человека из всех бесчисленных представляющихся путей
жизни выбрать один и желать этого одного». Но как раз в семидесятых годах, — а эту именно эпоху и
рисует «Анна Каренина», — русская
жизнь дала редкие по чистоте и яркости типы людей, которых к общественной деятельности и борьбе вела поразительная по своей огромности сила
жизни.
Или, как
рисует Шопенгауэр это просветление страдающих, вдруг почувствовавших основное единство мира: «В безмерности страдания раскрылась перед ними последняя тайна
жизни, именно что зло и злоба, страдание и ненависть, мучимый и мучитель — все это одно и то же…
Все, что Дронов рассказывал о жизни города, отзывалось непрерывно кипевшей злостью и сожалением, что из этой злости нельзя извлечь пользу, невозможно превратить ее в газетные строки. Злая пыль повестей хроникера и отталкивала Самгина,
рисуя жизнь медленным потоком скучной пошлости, и привлекала, позволяя ему видеть себя не похожим на людей, создающих эту пошлость. Но все же он раза два заметил Дронову:
— А вы все рисуетесь в жизни и
рисуете жизнь! — ядовито отвечал Волохов. — Ну, на кой черт мне ваша благодарность? Разве я для нее или для кого-нибудь пришел к Козлову, а не для него самого?
Добродетель, таким образом, торжествовала бы, а порок был бы наказан. Я
рисую жизнь, как она есть, а не пишу нравоучительных повестей.
Это любовное раскрашивание буднишнего, обыкновенного нежными красками
рисовало жизнь как тихий праздник с обеднями, оладьями, вареньями, крестинами и свадебными обрядами, похоронами и поминками, жизнь бесхитростную и трогательную своим простодушием.
Неточные совпадения
Я не спускал с него глаз, а воображение
рисовало мне картины, цветущие
жизнью и счастьем.
Лонгрен выслушал девочку, не перебивая, без улыбки, и, когда она кончила, воображение быстро
нарисовало ему неизвестного старика с ароматической водкой в одной руке и игрушкой в другой. Он отвернулся, но, вспомнив, что в великих случаях детской
жизни подобает быть человеку серьезным и удивленным, торжественно закивал головой, приговаривая:
Самгин нередко встречался с ним в Москве и даже, в свое время, завидовал ему, зная, что Кормилицын достиг той цели, которая соблазняла и его, Самгина: писатель тоже собрал обширную коллекцию нелегальных стихов, открыток, статей, запрещенных цензурой; он славился тем, что первый узнавал анекдоты из
жизни министров, епископов, губернаторов, писателей и вообще упорно, как судебный следователь, подбирал все, что
рисовало людей пошлыми, глупыми, жестокими, преступными.
В последний вечер пред отъездом в Москву Самгин сидел в Монастырской роще, над рекою, прислушиваясь, как музыкально колокола церквей благовестят ко всенощной, — сидел,
рисуя будущее свое: кончит университет, женится на простой, здоровой девушке, которая не мешала бы жить, а жить надобно в провинции, в тихом городе, не в этом, где слишком много воспоминаний, но в таком же вот, где подлинная и грустная правда человеческой
жизни не прикрыта шумом нарядных речей и выдумок и где честолюбие людское понятней, проще.
Как таблица на каменной скрижали, была начертана открыто всем и каждому
жизнь старого Штольца, и под ней больше подразумевать было нечего. Но мать, своими песнями и нежным шепотом, потом княжеский, разнохарактерный дом, далее университет, книги и свет — все это отводило Андрея от прямой, начертанной отцом колеи; русская
жизнь рисовала свои невидимые узоры и из бесцветной таблицы делала яркую, широкую картину.