Обидное, унизительное отсутствие этого
огня жизни сказывается и в коротком, трагикомическом романе Вареньки с Кознышевым. Во время прогулки за грибами они пытаются объясниться друг другу в любви, но у них, как выражается Кити, «не берет».
Неточные совпадения
Алеша полагает, что Иван к этому близок. Но мы уже видели, Алеша глубоко ошибается. Умирающую под холодным пеплом последнюю искорку
жизни он принимает за
огонь, способный ярко осветить и жарко согреть душу.
Мы уже видели: кто у Толстого живет в любви и самоотречении, у того художник выразительно подчеркивает недостаток силы
жизни, недостаток
огня.
И странно сказать: рассказ относится к эпохе первых веков христианства — к той кипучей, напряженной эпохе, где было столько
огня, вдохновения, восторженно-радостного страдальчества и самоотречения, столько
жизни.
Так вот во что превратилась полная
огня и
жизни Наташа! Вот к чему ведет хваленая «живая
жизнь»! Вместо живого человека — сильная, плодовитая самка, родящее и кормящее тело с тупою головою, подруга мужу только по постели и по обеденному столу. Самое ценное — духовная
жизнь мужа ей чужда, она не понимает ее и только, как попугай, повторяет за мужем его слова…
Встает Достоевский, упивающийся муками и позором. Встает безвольный Дионис. Пропадает воля к борьбе с ужасами и тьмою
жизни, тьма эта неудержимо тянет к себе, как
огонь тянет ночную бабочку.
И вдруг перед ним встает смерть. «Нельзя было обманывать себя: что-то страшное, новое и такое значительное, чего значительнее никогда в
жизни не было с Иваном Ильичем, совершалось в нем». Что бы он теперь ни делал — «вдруг боль в боку начинала свое сосущее дело. Иван Ильич прислушивался, отгонял мысль о ней, но она продолжала свое, и она приходила и становилась прямо перед ним и смотрела на него, и он столбенел,
огонь тух в глазах, и он начинал опять спрашивать себя: неужели только она правда?»
То самое, что перед Достоевским стоит мрачною, неразрешимою, безысходно трагическою задачею, для Толстого есть светлая, радостная заповедь. И это потому, что для него душа человека — не клокочущий вулкан, полный бесплодными взрывами
огня, пепла и грязи, а благородная, плодородная целина, только сверху засоренная мусором
жизни. Действительно из недр идущее, действительно самостоятельное хотение человека только и может заключаться в стремлении сбросить со своей души этот чуждый ей, наносный мусор.
Ты видишь, как приветливо над нами
Огнями звезд горят ночные небеса?
Не зеркало ль моим глазам твои глаза?
Не все ли это рвется и теснится
И в голову, и в сердце, милый друг,
И в тайне вечной движется, стремится
Невидимо и видимо вокруг?
Пусть этим всем исполнится твой дух,
И если ощутишь ты в чувстве том глубоком
Блаженство, — о! тогда его ты назови
Как хочешь: пламенем любви,
Душою, счастьем,
жизнью, богом, —
Для этого названья нет:
Все — чувство. Имя — звук и дым…
В жарко и радостно пылающем
огне живой
жизни не могут жить вопросы, порождаемые разложением.
В первые годы пребывания в Петербурге, в его ранние, молодые годы, покойные черты лица его оживлялись чаще, глаза подолгу сияли
огнем жизни, из них лились лучи света, надежды, силы. Он волновался, как и все, надеялся, радовался пустякам и от пустяков же страдал.
Живая целость состоит не из всеобщего, снявшего частное, но из всеобщего и частного, взаимно друг в друга стремящихся и друг от друга отторгающихся; ее нет ни в каком моменте, ибо все моменты — ее; как бы ни казались самобытны и исчерпывающи иные определения, они тают от
огня жизни и вливаются, теряя односторонность свою, в широкий, всепоглощающий поток…
Неточные совпадения
В конце села под ивою, // Свидетельницей скромною // Всей
жизни вахлаков, // Где праздники справляются, // Где сходки собираются, // Где днем секут, а вечером // Цалуются, милуются, — // Всю ночь
огни и шум.
Варвара. Вздор все. Очень нужно слушать, что она городит. Она всем так пророчит. Всю
жизнь смолоду-то грешила. Спроси-ка, что об ней порасскажут! Вот умирать-то и боится. Чего сама-то боится, тем и других пугает. Даже все мальчишки в городе от нее прячутся, грозит на них палкой да кричит (передразнивая): «Все гореть в
огне будете!»
— Зря ты, Клим Иванович, ежа предо мной изображаешь, — иголочки твои не страшные, не колют. И напрасно ты возжигаешь
огонь разума в сердце твоем, — сердце у тебя не горит, а — сохнет. Затрепал ты себя — анализами, что ли, не знаю уж чем! Но вот что я знаю: критически мыслящая личность Дмитрия Писарева, давно уже лишняя в
жизни, вышла из моды, — критика выродилась в навязчивую привычку ума и — только.
Самгин, как всегда, слушал, курил и молчал, воздерживаясь даже от кратких реплик. По стеклам окна ползал дым папиросы, за окном, во тьме, прятались какие-то холодные
огни, изредка вспыхивал новый огонек, скользил, исчезал, напоминая о кометах и о
жизни уже не на окраине города, а на краю какой-то глубокой пропасти, неисчерпаемой тьмы. Самгин чувствовал себя как бы наполненным густой, теплой и кисловатой жидкостью, она колебалась, переливалась в нем, требуя выхода.
— Господа! Мне — ничего не надо, никаких переворотов
жизни, но, господа, ура вашей радости, восхищению вашему,
огням души — ур-ра!