Неточные совпадения
Эту мертвенную слепоту к жизни мы видели у Достоевского. Жизненный инстинкт спит в нем глубоким, летаргическим
сном. Какое может быть разумное основание для человека жить, любить, действовать, переносить ужасы
мира? Разумного основания нет, и жизнь теряет внутреннюю, из себя идущую ценность.
Мир — этот, здешний
мир — был для эллина прекрасен и божествен, боги составляли неотрывную его часть. Столь же неотрывную часть этого чира составлял и человек. Только в нем, в здешнем
мире, была для него истинная жизнь. По смерти человек, как таковой, исчезает, он становится «подобен тени или
сну» (Одисс. XI. 207). Нет и намека на жизнь в уныло-туманном царстве Аида...
Сном представлялся мне тогда
мир и художественным созданием бога, — цветным дымом перед глазами божественно-недовольного…
Но ведь Дионис — именно бог страдающий и растерзанный. Именно в «Рождении трагедии»
мир представлялся Ницше
сном и цветным дымом. «Истинно-сущее и Первоединое, — писал он, — как вечно-страждущее и исполненное противоречий, нуждается для своего постоянного освобождения в восторженных видениях, в радостной иллюзии». Слушая подобные речи «дионисического» Заратустры, мы готовы спросить так же, как древний эллин по поводу трагедии...
Но писать всегда нельзя. Вечером, когда сумерки прервут работу, вернешься в жизнь и снова слышишь вечный вопрос: «зачем?», не дающий уснуть, заставляющий ворочаться на постели в жару, смотреть в темноту, как будто бы где-нибудь в ней написан ответ. И засыпаешь под утро мертвым сном, чтобы, проснувшись, снова опуститься в другой
мир сна, в котором живут только выходящие из тебя самого образы, складывающиеся и проясняющиеся перед тобою на полотне.
Неточные совпадения
Какие б чувства ни таились // Тогда во мне — теперь их нет: // Они прошли иль изменились… //
Мир вам, тревоги прошлых лет! // В ту пору мне казались нужны // Пустыни, волн края жемчужны, // И моря шум, и груды скал, // И гордой девы идеал, // И безыменные страданья… // Другие дни, другие
сны; // Смирились вы, моей весны // Высокопарные мечтанья, // И в поэтический бокал // Воды я много подмешал.
Он был как будто один в целом
мире; он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во
сне; потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
А может быть,
сон, вечная тишина вялой жизни и отсутствие движения и всяких действительных страхов, приключений и опасностей заставляли человека творить среди естественного
мира другой, несбыточный, и в нем искать разгула и потехи праздному воображению или разгадки обыкновенных сцеплений обстоятельств и причин явления вне самого явления.
Властитель
мира, если, читая
сон мой, ты улыбнешься с насмешкою или нахмуришь чело, ведай, что виденная мною странница отлетела от тебя далеко и чертогов твоих гнушается.
Возделанные поля, чистота хижин, сады, груды плодов и овощей, глубокий
мир между людьми — все свидетельствовало, что жизнь доведена трудом до крайней степени материального благосостояния; что самые заботы, страсти, интересы не выходят из круга немногих житейских потребностей; что область ума и духа цепенеет еще в сладком, младенческом
сне, как в первобытных языческих пастушеских царствах; что жизнь эта дошла до того рубежа, где начинается царство духа, и не пошла далее…